Выбрать главу

— Ну и крепкая же у тебя, Марка, задовка — ее шонпол и тот не берет.

Теперь Клецка действительно пил мало, но от даровщины отказывался редко. Когда уходил в армию Антон, старший сын дядьки Микиты, Клецка так нахватался самогону, что уснул где-то в Савкином огороде. Долго потом мужчины шутили, рассказывая, как подслеповатый Савка — ему подпортила зрение немецкая граната, что разорвалась недалеко в окопчике, — запахал Марку утром: не заметил пьяного в борозде. Клецка, по рассказам, перенес этот конфуз легко, только злился на Савку, что тот выпачкал землею его новую рубаху.

Тогда же, во время войны, дядька Марка натаскал в свой двор алюминия со сбитых самолетов и, чтобы материал не пропадал, открыл дома что-то вроде кузни — делал алюминиевые колечки, гребешки, кружки и миски, за которые платили ему сябрынцы кто чем мог: кто салом, кто яйцами, кто зерном. И до сего времени многие девчата наши форсят Клецкиными перстнями, которые здорово блестят, если их натрешь, а в волосах женщин, закрученных сзади в узлы, все еще торчат Клецкины алюминиевые гребешки.

Как говорят, весь в отца пошел и сын — всё его до капельки подобрал. Учился он плохо, и старшему Клецке ежегодно приходилось упрашивать учителей, чтоб его сына не оставляли на второй год, а как-нибудь перевели в следующий класс.

И Феде, как говорят, закрыв глаза, ставили тройки, переводили.

Тяжело давалось Клецке даже чтение. Буслиха — она учила нас и в первом классе — билась с ним, билась, но толку от этого — никакого. Покажет ему «А» и спрашивает:

— Какая это, Федя, буква?

— Погребня, — отвечает Клецка.

Все хохочут, а Буслиха терпеливо допытывается:

— Почему ты думаешь, что это погребня?

— Погребня, да и вшо, — скажет Клецка и отвернется к окну. — А не вериче, так шами пошмотриче — ш боков две штропилы, на чем штреха держичча, а пошерод — поперечинка.

Буслиха пожмет-пожмет плечами и показывает ему, скажем, «Ч».

— А эта, Федя, какая?

— Эта шемь.

— Почему ты думаешь, что это семь?

— Шемь, и вшо.

— У семерки же черточка посередке есть. А здесь нету.

— Ну и што, ешли нет? Я ее могу поштавить, — упрямо стоял на своем Клецка.

Отец его за такую учебу часто бил — брал за волосы и тыкал носом в книжку, как раз в то место, которого он не знал. Поэтому листы Клецкиных книжек всегда были помятые, на них серели засохшие пятна — видимо, от слез.

И рос меньшой Клецка каким-то жестоковатым. То вставит соломинку в хвост оводу, то ни с того ни с сего запустит камнем в кошку; а когда мы ходили в чьи-нибудь огурцы, так он ложился на грядку и катался по огуречнику до тех пор, пока под бок не попадал огурец. Огурец — в карман и снова катается.

Поэтому назавтра тот, в чьи огурцы мы ходили, клял на чем свет стоит всех и вся — и не столько за выбранные огурцы, сколько за помятый, поломанный огуречник. За эту привычку били малого Клецку старшие хлопцы, не любили его и мы, одногодки.

А еще Клецка был очень любопытный. Однажды он так усердно лизнул настылый на морозе отцов топор, что к железу примерз весь язык — оторвать его и сам он не смог и взрослые тоже побоялись: Клецку с топором усадили на горячую печь, положили лезвие на лежанку, и Федя, согнувшись, сидел там долго, пока не нагрелся топор.

И еще Клецка был жадный. И то, что отец, наученный годами и жизнью, старался немного скрыть и не очень-то показывал, у сына всегда было на самом виду…

Однажды я красиво нарисовал весну, вырастил столько деревьев и травы и уже представлял, как все это буйно зашумит на моем рисунке зеленым цветом, но Клецка, у которого был один на весь класс огрызок зеленого карандаша, не дал мне его:

— Ты же ишпишешь веш, а мне тогда ничего не оштанечча.

И моя зеленая весна навсегда вдруг стала серой, неуютной, и казалось, между голых, нарисованных простым карандашом суков, на которые так и не присели зеленые листья, зашумел нудный и дождливый осенний ветер.

С того времени я очень люблю все зеленое. Зеленый луг — до трепета. Зеленые деревья — до умиления. Зеленое небо — до слез.

Теперь мне даже снег хочется рисовать зеленым карандашом. И солнце тоже — только зеленым.

А в глазах моих все еще стоят, точно на пепелище, черные, будто обугленные, деревья с того, пожалуй, первого еще класса, которые из-за жадности Клецки так и не нарядились в зеленую листву.

Меня обогнали Лена и Демидькова Клава — они бежали в наш конец.

— Что, и вы, телушки, на свадьбу? — услышал я, как вдогонку им крикнул Гатила, а Клецка засмеялся.