— Один раз думаю, ага, наконец я поймал твою тетку, — на пять минут, слышишь, раньше позвонила с урока. Пришел в учительскую, проверил свои часы: нет, тетка не ошиблась, а это мои часы, слышишь, отстали — ровно на пять минут…
Я уже забивал в верхняк последние кусочки чугуна, как дверь тихо, как-то очень уж осторожно открылась, и в хату, будто стесняясь, вошла тетка Евка. Она закрыла дверь, тихо сказала: «Добрый вечер вам» — и остановилась у порога, не проходя дальше.
— Проходи, Евка, чего ты стоишь? — пригласила ее тетка.
— Нет, Лёкса, я и здесь постою. Я ненадолго. Сейчас вот и пойду. Это же мне Холоденок силком положил в карман два яблока, так я и думаю: дай-ка я их Ясю занесу. Своего бы чего принесла, но у меня в огороде ни сливки той, ни яблочка.
Она подошла ко мне, положила на верхняк спелые антоновки и, глядя себе под ноги, еще тише, чем «добрый вечер», сказала:
— Ты уже прости меня, сынок. Обидела я тебя, дурная. Накинулась неведомо за что. Хоть дитя это ни в чем не виновато.
И тетка Евка, ласково погладив меня по голове, повернулась к моей тетке.
— Это же, Лёкса… это же… это же… — начала она, но не смогла договорить, заплакала и уже сквозь слезы продолжала: — Это же, Лёкса, сегодня вон Цыца женится… А он же с моим Юрочкой одногодок был. И еще же я знала, что сынок мой Люську раевщинскую, молодую сегодняшнюю, любил. Бывало, вижу, он в зеркальце какое-то маленькое-маленькое глядится. Я и спрашиваю: «Куда ты, сынок, собираешься?» — «Пойду, говорит, в Раевщину, к Федьке схожу…» А я уже, Лёкса, знаю, к какому он Федьке пойдет.
Евка села рядом с теткой на лавку, и они начали вспоминать свою довоенную жизнь.
Я поднял верхняк на жернова и долго за ручку двигал его по лежаку, пока штырь наконец не попал на место. Попробовал крутить жернова — как заскрежетали они на всю хату! Даже больно и как-то шершаво стало зубам — казалось, что весь рот забит песком. Это скрежетали новые, еще не притертые зубчики чугуна. Пока что на жерновах молоть нельзя: их обязательно надо обмолоть, обкатать, ибо с лотка поначалу будет сыпаться больше чугуна, чем муки.
Валя взялась за ручку и со скрипом покрутила верхняк.
— Во, во, — обрадовался я, — обмели жернова, а я последнюю почту разнесу.
И, не дожидаясь, пока она начнет отказываться, схватил газеты и выбежал из дому. Спеша к хате Петрака и Петрачихи, где живет директор, я все думал про такую неожиданную разгадку Евкиной злости, той злости, с которою она выгнала меня из хаты. Значит, я здесь был ни при чем: у нее в то время была открытая, как рана, душа, и ей было все равно, кто попадется на глаза. Душа тетки Евки болела — сегодня женился одногодок ее Юрки и брал себе в жены Юркину возлюбленную…
Еще с улицы я заметил: в задней Петраковой хате, где жила Павлина Романовна, горела лампа, — значит, она была дома. «Вот и хорошо, — подумал я. — Отдам ей письмо в руки».
В сенях постучался в дверь, взялся за щеколду. В передней хате было темно, а в задней действительно горела лампа. Я несмело поздоровался:
— Добрый вечер.
— Вечер добрый, — ответил мужской голос.
Это был тот самый веселый и разговорчивый летчик, офицер с военного аэродрома. Аэродром выстроили недалеко от нашей деревни, — тихими вечерами, а то и по утрам, когда ветер дует в нашу сторону, часто слышны бодрые песни солдат и звонкая полковая музыка.
Там, в отгороженном уголке леса возле аэродрома, под соснами, ежедневно гудел хоть и маленький, но все же базар, где женщины, которые не успели еще завести в гарнизоне своих «знакомых», чтобы ходить к ним на квартиру, поставив меж корней свои бидончики с молоком, миски с маслом, корзиночки с яйцами, наперебой зазывали к себе жен летчиков. И мы, мальчишки, когда наш лес богател ягодами и грибами, носили сюда, под сосны, продавать эти лакомства, чтоб иметь деньги на книжки и тетрадки. Носил и я, но сколько раз, увидев, что красиво и чисто одетые жены летчиков даже не смотрят в мою сторону и равнодушно проходят мимо моих высыпанных на газету пары стаканов малины или просто синей от спелости черники с прилипшими к ягодам хвоинками, зелеными листочками — среди них изредка засветится, блеснет кое-где красная, спелая земляничка, — около которых несмело и стесняясь, а главное, молча, переминаясь с ноги на ногу, стоит сам «хозяин», — я злился на рынок и отдавал тогда свой «товар» почти задаром. И особенно после того, как я принес на продажу литра два козьего молока, которое тетка собрала с утреннего и вечернего удоя (ночью, чтоб не прокисло, оно стояло в холодной воде), а какая-то злая женщина, попробовав мое молоко, подняла на весь базар такой крик, что я бросил от страха и молоко, и бидончик и, не оглядываясь, побежал к лесу, — после того мне совсем не хотелось ходить под отгороженные сосенки, и только когда уж была очень большая нужда, я, чтобы не обижать тетку, все же соглашался сбегать на тот рынок…