— Нет, правда? Это ты, Надь?
— Ну, конечно, я.
Сна как не бывало.
— Откуда ты взялась?
— Откуда? Из Южноуральска, конечно. К тебе ехала, да вот чуть не разъехались в разные стороны.
— А кто тебе сказал, что я здесь?
— Твой командир Звонов.
— Разве ты его знаешь? — ревниво спросил Костя.
— Знаю.
Надя поведала, что они со Звоновым вместе ехали в одном тамбуре из Крутогорина.
— Это он, понимаешь, в разведку туда ходил, — не без гордости сказал Костя. — Знаешь, какой Звонов человек? Ну, ничего не боится! Вот завтра увидишь.
— А я уже видела.
— Это в тамбуре-то? — чуть насмешливо сказал он. — Ты днем погляди на Степана Константиновича.
— Я в штабе видела, у Дробышева.
— А как ты туда попала? Или зацапали?
В глазах брата Надя заметила беспокойство и коротко рассказала, что привело ее в эти края. Лицо Кости посветлело.
— Значит, ты с нами?
— Ну, конечно, с вами, — рассмеялась Надя. — С кем же мне еще быть?
— Это очень, понимаешь, здорово! — сказал Костя. — А то я думаю, не дай бог с белыми. Что тогда? Знаешь, Надь, они, сволочи, дядю Гришу расстреляли. Понимаешь?
— Я знаю. Письмо от тети было.
— А знаешь, за что? Дядя Гриша ведь не казак. Из мужиков. Станичники ему земли не давали. А знаешь, сколько там земли? Просто сказать — прорва! Едешь, едешь по степи, и все ковыль, и все непаханая земля. А мужикам, таким, как дядя Гриша, даже ни чуточки не давали, жадюги. На войне дядя Гриша был недолго. Вернулся без руки. Пасли скот мы с ним вместе, чужой, понятно. Ребята у них маленькие, и дядя Гриша все говорил, что вот, мол, будет перемена и землю ему обязательно дадут. А потом, когда революция пришла, его в ревком выбрали, и он сразу всем мужикам землю нарезал. А там, знаешь, какая казара? Такие богачи живут — вот, веришь, по табуну коней. Один раз ночью к нам пришли, морды платками позавязаны, — чтоб никто, значит, не узнал, — увели дядю Гришу. Со двора вывели и за воротами расстреляли. Три раза выстрелили. В грудь. И тетя видела, и я тоже... Вот какие они гады! Многих они так перебили. Ну, за то и мы их — будь здоров! Но то уже потом, когда Степан Звонов Красную гвардию организовал...
Надя слушала его, знала, что это ее братишка Костя, а ей казалось, будто перед ней не тот малоразговорчивый и несмелый парнишка, какого она помнила, а совсем другой человек, уже взрослый, у которого в груди бушует ненависть, да такая неуемная, что распирает ему грудь, с каждым словом прорывается наружу.
— Ты давно в отряде? — спросила Надя.
— С первого дня, как налетел Степан Звонов на станицу. Тогда и записался... Спервоначалу он меня не больно-то брал — по возрасту, мол, не подхожу; а я ему тогда и отлил пулю: не возьмете, говорю, я сам оружие достану и один буду гадов бить. Принял. Потом привык ко мне, и мы всегда с ним вместе. Ты знаешь, какой он? Ничего не боится, всегда напролом идет!
Судя по тому, как сверкали его глаза, Надя поняла, что Звонов для брата является тем человеком, из-за которого он готов на все.
А Костя рассказывал дальше:
— Степан Звонов отсидел в тюрьме десять лет. Ни за что! Кто-то сказал, что он против царя выражался... Вернулся из ссылки, как только началась революция, и сразу организовал красногвардейский отряд. В отряде у него всякий народ: и шахтеры с золотых приисков, и мужики, конечно, и казаки; башкир много и киргизцев. У него, можно сказать, целая армия. Звонова в отряде все любят за то, что он такой смелый, храбрый. Осенью надо было перебраться на другой берег Урала, это возле станицы Покровской, а беляки не дают, засели на колокольне и бьют из пулемета, подступу нет. Так он, знаешь, что сделал? Сторонкой переплыл Урал и пошел себе как ни в чем не бывало в Покровку. Проскочил там на колокольню, где беляки с пулеметом, выхватил из кармана гранату и — руки вверх! Их много там было, а он один. Перевязал всех и начал ихним пулеметом косить беляков. А нашим только того и надо! Кинулись в реку и выскочили в Покровскую... А позавчера я в разведку ходил.
— Ты? Один? — ужаснулась Надя.
— Да ты, Надь, не пужайся. Не первый раз.
— И куда тебя посылали? — не в силах преодолеть волнения, спросила Надя.
— Опять же в Крутогорино. Хожу себе по улице и ничего. На станцию потопал. Сел на товарняк — и сюда. Я так понимаю, скоро наступать будем. Мы им, гадам, дадим жизни!
— Ты тоже будешь в наступлении?
— А что я, хуже других? — обиженно спросил Костя.
— Я просто так спросила.
— Ясно, буду! Все пойдут!
— Все же, Костенька, ты бы поберег себя!
— А знаешь, как наш Степан Константинович говорит? Береженого пуля любит. У нас в отряде нет таких, чтоб за спину другого прятались. Красная гвардия! Понимаешь? Боишься — уходи. Никому ты такой не нужен.
— А вот тетя писала, что ты очень болен.
— Ну, это когда было!
— Тиф?
— Не знаю. Говорят, горячка.
Лицо Кости стало таинственным:
— А знаешь, Надь, я умирал. Ей-право. Не веришь?
Надя оторопело глянула на него.
— Как это — умирал?
— Ну, совсем, напрочь. На печке у тети отлеживался, и вроде без памяти был: то вижу свет, то — ничего... И никакой памяти нету! А один раз совсем вроде куда-то в яму провалился. Не знаю, что там было. Только лежу — мне вроде маленько холодно — и слышу разговор возле себя. Бабы говорят обо мне. Тетя плачет, причитает: «Костенька ты, Костенька, сиротинушка ты мой, помер в чужедальней стороне, никто тебя больше не увидит — ни сестрица, ни бабушка» — и еще там слова всякие... А я слушаю и думаю: «Ну, значит, я помер». А тела своего совсем не чую. «Вот, — думаю, — все мертвые, должно, такие». А мне так холодно сделалось, что начало подзыбливать. «Может, — думаю, — голый лежу?» На печке-то было тепло, а тут — спасу нет. Хочу попросить, чтоб маленько прикрыли, силюсь сказать, а голоса у меня и нет. Значит, и вправду я неживой. Тут, слышу, подошла тетя и еще одна шабренка, рубашку на меня стали примерять, приподняли меня под плечи, натягивают и тоже талдычут: хорошая, мол, смертная рубаха получилась. А я возьми да и открой глаза — вот сам не знаю, как это случилось. Ну, все напугались, крик подняли да из избы вон! Огляделся я, оказалось, не на печке, а на столе лежу, обмытый уже, и на мне всего только скатерочка, потому и холодно было. Вот так я и умирал...
Надя не выдержала, бросилась к Косте, обняла его.
— Братик ты мой!
Он шевельнул слегка плечами.
— Обошлось. Все говорят: теперь я до ста лет жить буду.
Видимо решив, что он много болтает, да и без толку, Костя посерьезнел и спросил
— А теперь ты куда? В Южноуральск вернешься или у нас останешься?
— Мне обратно ехать.
— А чего там делать? Оставайся в нашем отряде.
— Нет, я должна вернуться. По правде сказать, я думала и тебя забрать с собой.
— Меня? — удивился Костя. — Ну, нет! До лета, пожалуй, прикончим беляков, и я снова пастухом буду. Тете-то надо помочь? Что она теперь одна с детишками? Или, по-твоему, бросить ее? А потом вот еще что: никуда я отсюда не уеду до тех пор, пока не изничтожу всех, кто убивал дядю Гришу, — они ведь живые! Ты только подумай, Надь, пришли к человеку домой, убили, и им хоть бы что! Можно так? Нельзя. Дух из них долой!
Надя хотела было сказать, что не его это дело — заниматься белобандитами, что найдутся люди, которые сведут с ними счеты, но не сказала, поняла: за такие слова Костя может обидеться. А в общем он, конечно, прав...
— Верно, Костенька. А насчет того, чтоб помочь тете, тоже правильно.
— Не знаешь, придет сюда Степан Константинович? — спросил Костя.
— Сказал, чтоб до утра не ждали.
— Тогда давай будем спать. Ты ложись вон там, на кровати. Это его место, чего будет зря пустовать?
— Степан Константинович тоже так велел, но на мне такая сейчас распрекрасная одежда, что только по кроватям валяться. Я лучше на лавке пристроюсь.
— Можно и на лавке, — согласился Костя.
Надя стащила валенки, потрогала голландку — она была еще теплая.
— У меня валенки совсем сырые.
— А ты поставь к печке, высохнут, — посоветовал Костя.