Выбрать главу

«Знаешь, в конечном счете она величественно вульгарна», – однажды чуть было не бросил он вскользь, говоря с Кейт о ее тетушке, но в последний миг удержался и хранил это мнение про себя, со всеми кроющимися в нем опасностями. Это было важно, так как имело к ней прямое отношение – соответствовало реальности, и Деншер почему-то чувствовал, что Кейт в один прекрасный день заявит ему то же самое. Это имело к тетушке Мод прямое отношение и в данный момент, и даже более того, хотя, как ни странно, ни в коей мере не делало злополучную женщину ни глупой, ни банальной. Она оставалась вульгарной, сохраняя при этом свежесть и даже некую красоту, ибо была красота – особого рода – в игре ее огромного и дерзкого темперамента. Тетушка Мод, in fine, оказывалась самой большой величиной, с какой ему приходилось иметь дело; а сейчас он находился в клетке львицы без своего кнута – точнее говоря, кнута, сплетенного из находчивых ответов. У него имелся лишь один такой ответ – что он любит эту девушку; такой ответ в таком доме будет выглядеть до боли дешево. Кейт не раз говорила ему, что тетушка ее – человек Страстный, как бы компенсируя свою критику, произнося это слово как бы с большой буквы и подчеркивая тем самым, что он мог бы – а фактически просто должен – обратить это ее качество им на пользу; однако ситуация усложнялась тем больше, чем дольше Деншеру приходилось ждать. Ему решительно чего-то не хватало.

Его медленные шаги взад и вперед по гостиной, казалось, предоставляли ему необходимое измерение: пока он вот так мерил шагами ее пространство, оно превращалось в пустыню – пустыню его бедности, а при взгляде на пространство этой пустыни ему, как и прежде, трудно было убедить даже самого себя, что такая пустыня преодолима. Дом на Ланкастер-Гейт был явно очень богат, и таким оказалось его воздействие, что немыслимо было даже представить себе, что он, Деншер, какого бы положения он ни добился, когда-либо сможет иметь нечто, хотя бы отдаленно похожее. Он теперь прочитывал более наглядно, более критично, как и подразумевалось, то, что видел вокруг, но эта обстановка лишь заставляла его изумляться собственной эстетической реакции. Он раньше не знал – вопреки неоднократным упоминаниям Кейт о возмущениях ее собственного вкуса, – что он будет настолько «против» того, как некая независимая дама умеет обставить и украсить свой дом. С ним говорил сам дом, собственным языком, выкладывая ему как на ладони с поразительной широтой и свободой ассоциации и концепции, идеалы и возможности своей хозяйки. Деншер был уверен, что ему никогда еще не приходилось видеть такого количества предметов столь единодушно уродливых – столь действенно, столь угрожающе жестоких. Он обрадовался, что нашел определение для целостного образа: название «жестокие» вроде бы подходило к сюжету статьи, которую его впечатление просто вложило ему в голову. Он напишет об ужасных, громоздких уродах, которые по-прежнему пользуются успехом, по-прежнему надменно поднимают голову в наш век, так гордящийся тем, что расправляется с ложными кумирами; и как забавно будет, если все, чего он сможет добиться от миссис Лоудер, в конце концов сведется к некоторому количеству экземпляров этой статьи. Однако весьма важным и непонятным оказалось то, что в тот самый момент, как Деншер подумал о фельетоне, который мог быстро написать и опубликовать, он почувствовал, что гораздо труднее не спасовать перед «ужасными громоздкими уродами», чем смеяться над ними. Он не мог описать их – и тут же забыть о них – всех вместе, не был уверен, как назвать их – средне– или ранневикторианскими, не знал, подпадают ли все они под одну рубрику. Очевидно было лишь то, что они великолепны и, более того, что характер у них решительно британский. Они учреждали порядок и изобиловали редкими материалами – драгоценным камнем, деревом, металлом, тканями. Деншеру и не снилось ничего столь бахромчатого и фестончатого, с таким количеством пуговиц и шнуров, повсюду столь плотно обтянутого и повсюду столь туго закрученного. Ему никогда и не снилось такое изобилие атласа и плюша, розового дерева и мрамора и малахита. Но более всего его удручали тяжеловесные формы, излишняя полировка, непомерная цена, общая характеристика моральных качеств и денежных средств, спокойной совести и большого баланса. Все это стало для него зловещим и окончательным свидетельством отрицания его собственного мира – пространства мысли, что, кстати говоря, в присутствии этих вещей он впервые осознал с ощущением безнадежности. «Громоздкие уроды» выявили для него этот факт своей безжалостной непохожестью.