Выбрать главу

И после глубокого раздумья монашек уже не совсем уверенно произнес:

— Сдается мне, голубок… Так полагаю я, многогрешный, что тайну сию уразумел. Покудова, мерекаю я, тварь живая не оттолкнется… Разумеешь? Покудова во что-нибудь не упрется… ну и шабаш ей: ни тпру ни ну!

— Так то тварь живая, — разочарованно возразил мальчик. — А змей нешто живой?

— Мало ли что не живой! — стоял на своем Никодим. — То ничего. Не он в ветер уперся, а сам ветер оттолкнул…

— И я лист отталкивал — дул на него, ветер творил. А он подскочит — и снова на землю… И все.

— Змей-то привязан… Небось ты за нитку его… а сам бежал… Вот и выходит, что ветер-то ты неустанно творил.

— Э-э, вон оно что! — оживился ученик. — Да я теперь…

— Что теперь? — перебил Никодим. — Больно ты прыток. Думаешь, привязал сюда нитку — и вся недолга? Нет, погоди. Еще и другое присоветовал эллин тот. Грек, значит, Архитас его звать.

— Это кто такой?

— Был тыщи годов тому назад умный человек. Вычитывал я про него.

И Никодим раньше всего проверил, находятся ли нити путы на равном расстоянии друг от друга. Обнаружив неточность, он как бы укоризненно покачал головой. То-то змей вихлялся хмельным-хмельной да вскорости и упал.

В конце концов оказалось, что Никешка почти все сделал не так, как надо. Он и холстину натянул не очень туго на камышовую раму, и вырезал не одинаковой ширины две пересекающиеся посередине лубяные планки, и привязал к змею слишком тяжелый тряпичный хвост.

— Оттого, внучек, он и летал недолго, что без разума сделан. А ты помни: без разума ничего путного не сотворишь. Но не кручинься. Ты у меня лобастый, вырастешь — больше моего будешь знать, — подбодрил Никодим мальчика и, сладко зевнув, проговорил: — Да-а, пути господни, о-ох… неисповедимы пути его…

Став на колени перед красным углом, иконник с должным смирением приступил к молитве на сон грядущий.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

СВЯТОТАТЕЦ

Уже и лето и осень давно минули, уже и зима одряхлела, раскисла, а работы в церковушке все еще, казалось, край непочатый. Причиной тому была не только медлительность монашка. Он не пропускал ни одного буднего дня и занимался своим делом со всей добросовестностью. А Ряполовский, с большой похвалой отзываясь об иконнике, не без кичливости рассказывал соседям, как искусно, почти целиком, восстановлена облупившаяся местами церковная роспись, и при каждом очередном посещении храма обязательно поручал умельцу что-либо новенькое: то золотом царские врата приукрасить, то резьбой изузорить оконные наличники, притолоки дверей или косицы крыши. Причем все это произносилось языком елейным: не «царские врата», а «враточечки царские», не «оконные наличники», а «боженькиных оконцев наличнички-причелиночки», не «притолоки дверей», не «косицы крыши», а «притолочки святеньких дверочек», «косички матушки-крышечки господних хоромушек»… И все в таком роде. Никодима, однако, нисколько не коробила такая особенность боярской речи. По своей простоте он принимал заведомую подделку за чистую монету, святошество за примерную набожность и чуть ли не милостью почитал для себя сыпавшиеся на него, словно из рога изобилия, урок за уроком…

— Чать, с господней помощью как-нибудь… — кланялся он благодарно и указывал рукой на красневшего от смущения Никешку. — Споручник у меня во какой!.. Мы с ним, подаст бог, во как… все чисто, что повелишь, сотворим…

Мальчику всей душой хотелось оправдать надежды Никодима и стать в будущем его достойным преемником. Но как ни старался он уразуметь тайну иконописания, она давалась ему томительно медленно и с огромным трудом. И ведь вот что было обидно: умельство иконника отнюдь не отталкивало, наоборот — восхищало, манило к себе. Случалось, Никешка останавливался перед каким-либо образом и так, с полуоткрытым ртом и увлажненным взором, мог, кажется, любоваться им бесконечно. Особенно прельщали его иконы так называемого «палатного письма», на которых изображались палаты, храмы и города. Взглянешь невзначай на такую икону — и в первое мгновение разведешь недоуменно руками: какая тут нагромождена небывальщина! Чудища ли с мечущими молнии глазами, столкнувшиеся ли в смертельной схватке безглавые великаны, все мешалось, рассыпалось в прах, тонуло друг в друге… Так было спервоначалу, но теперь Никешка ученый, он знает, что стоит хорошенько вглядеться — и станет ясным: и древние хоромы, и церкви, и люди, и глубокие синие небеса… Только какой прок в том, знает Никешка или не знает про палатное письмо? Для него важно совсем другое: постигнет ли он когда-нибудь умельство Никодима, не ошибся ли старик, удачно ли избрал себе наследника?