Тася, его столбовая дворянка, как он её шутливо называл в минуты прозрения, заглядывала в щёлочку и ободрительно покачивала головой, не ожидая от мужа такого ревностного отношения к учёбе и надеясь, что он всё же подымет голову и удостоит её взглядом холодных, как льдинки, глаз, от которых счастливо замирало сердце.
Он, действительно, косился и грозил ей пальцем, скалясь, как добрый, верный пёс, иногда срывался с места, словно ветер, и тогда она, подобно лани, уносилась в гостиную, где вся семья располагалась вокруг большой изразцовой печки и играла то в русское лото, то в "гусёк", то в "волки и овцы". Булгаков сам был бы не против, да дело было поважнее: на носу была сессия и медкомиссия, и времени было в обрез, а здесь ещё ни к селу ни к городу - эта чепуховина с доморощенными привидениями, на которые приходилось тратить душевные силы, в общем, Булгаков изрядно нервничал и полагал, что всё это вкупе к добру не приведёт, что в среду он погорит, как швед под Полтавой; и можно было гадать только на кофейной гуще, и опыта у него по этой части вообще никакого не было, а спросить у Таси, гордости не хватало из боязни в очередной раз попасть впросак с язвительными шуточками насчёт сатанинского духа.
А в последнее утро святок неожиданно явился Богданов, по кличке Циркуль, - худой, разбитый, подобно артиллерийской телеге, с ужасными старческими залысинами, как у больного раком местечкового еврея Смелянского, который привозил им молочные продукты, демонстративно ни с кем не полез обниматься, а нарочно, чтобы напомнить о своём существовании, заорал с порога:
- Мишка! Идём к Голомбеку, "железку" сгоняем!
Пьяный, что ли? - крайне удивился Булгаков, заложил страницу по неврологии, тайно радуясь, что есть повод сбежать от бумажного занудства, и, как пуля, выскочил посмотреть на друга.
На Богданове красовались погоны защитного цвета "горох", такие же околыш и башлык, вообще, он был сам на себя не похожий, весь какой-то фронтоватый, от слова фронт, с фельдфебельскими усами и с кислым запахом казармы и алкоголя, чего за ним сроду не водилось. В общем, ещё тот типаж неизвестно для какого опуса, и Булгаков на всякий случай поставил жирную галочку в своём безмерно обширном гроссбухе - "запомнить и применить по назначению личности". Но какой?.. Такие типажи ему ещё не попадались, "сиречь есть верный друг, сбежавший с фронта"? Что это значит? Булгаков порылся в памяти, но ничего не обнаружил, ничего там не дёрнулось, не всплыло и не закружилось в щемящем танце ностальгии, кроме дежавю на тему прошедшего лета и белой саратовской сирени; и очень удивился. И вдруг у него родилась мысль, что у будущего романа, будет совсем другое звучание, может быть, "до"? Печальное, как басовая струна, и конечно, с тоской по уходящему, с надрывной любовью и горькими страстями прошлого. Последнее лето! Я же не знаю! - едва не воскликнул он от волнения, вспомнив, как они с Тасей провели его в Саратове, где рвали белую сирень над Волгой и целовались. И тело... её любовное тело было прекрасным. Сладостное предчувствие на мгновение сжало ему сердце, большего он не понял, большее взмахнуло крыльями и, как раненая отчаянием птица, тяжело, но упрямо, унеслось в сторону зелёной маковки Андреевской церкви, что виднелась в окне коридора, и страшно дурным призраком растворилась в молочном сиянии зимы. В среду пропаду, понял он так, словно ступил в пропасть, и сердце глухо ухнуло, как чёрт на Дыбице.
- Но каков! Каков! - нарочно громко сказал он, глядя на Богданова, который, как рыжий клоун, скалил рот в гуттаперчевой ухмылке.
Пороха понюхал, и сделался ананакастом, подумал Булгаков, а ведь, помнится, был патриотом и добровольцем. Как же тогда толстовские разговоры о войне и мире? Но вида не подал, что порицает; столько воды утекло, жизнь не то чтобы изменилась, а добавила горечи от потери отца, от мещанского пресного существования, от войны, которая разрушила привычный уклад жизни, одна огромная радость - женился и не на ком-нибудь, а на прекрасной, великолепной, грациозной Тасе, с соболиными бровями, по большой, просто безмерной любви, и быть счастливым, как можно быть счастливым в первые годы семейной жизни, пока прагматизм жизни не возьмёт верх и не раскошмарит душу под готовые рецепты всеобщего безумия.
- Да тише ты! - оборвал он, ловко влезая в узкий сюртучок и корча морды: и ртом, и глазами, и даже носом-бульбой - показывая в сторону гостиной, с намёком, что после отказа в сватовстве кричать чрезвычайно неприлично, как в доме с покойником.