Выбрать главу

Чего ждал Эмка Саблик, из окна своего вагона глядя на мельницы и поля?

В четыре утра небо серое, как солдатская простыня.

В четыре утра будочники не улыбаются, пассажиры спят и даже колеса говорят шепотом. Саблик высадился в четыре утра в Каменке. Он едва успел вытащить свой чемодан, как его поезд отплыл уже дальше.

Что такое Каменка? О ней писал Шолом-Алейхем, улыбаясь, как Чехов, мучаясь, как Бичер-Стоу, путая простейшие человеческие понятия о том, что такое право жительства и право жить.

Теперь евреи у нас пашут землю и сеют хлеб, но, несмотря на долгую городскую жизнь, они стали не фермерами на наших бурых полях, — они стали мужиками.

О новых Каменках будут писать слева направо и справа налево толстые книги, а у нас сто строк петита, поездка Эммануила Саблика и старая Каменка, доживающая последние дни.

Помпея!

Каменка — это станция, потом таратайка, восемь верст проселком и тогда только шестьдесят домов.

Очень небольшое местечко Каменка.

Правда, говорят, что раньше в нем было сто домов и много красивых девушек, что здесь прошли махновцы, и всего стало меньше… Не верьте, пожалуйста! Здесь всегда было только девяносто домов.

Когда на дороге показалась первая каменская крыша, Эммануил сказал извозчику:

— Мальчик, ты подвезешь меня к Овсею.

— Ой, — сказал мальчик и остановил лошадь. — Овсея же спалили. В своем доме.

Саблик схватил извозчика за руку.

— А жену Овсея? Жену?

— Малку тоже. Его жена — Малка. Уже четыре года, как…

И, взмахнув кнутом, возница причмокнул, но Эмка остановил его.

— Мальчик, — сказал он, — это же мои папа и мама. Вези меня назад, мальчик. Куда я приехал?

И таратайка повернула обратно.

Вот и сто строк. Может быть, сто десять, но стоит ли еще сокращать жизнь?

1924

АВТОМОБИЛЬ СВЯТЕЙШЕГО СИНОДА

Телеграммы приходят как дождь.

И все равно, что давно уже собирались тучи, все равно, что рано или поздно так должно было случиться, все равно:

«Поздравляю, целую»

или: «в Португалии забастовка матадоров»

или: «приезжай похороны».

На белом свете у меня всегда было много друзей и врагов, они делали свое дело и не присылали мне телеграмм. Но Роста, Ратау, Гавас и Рейтер не пощадили моего сердца! Телеграфисты слушают иное биение, оставляя стук сердец телеграммщикам и почтальонам.

Когда-то у меня дрожали руки, если приходилось вскрывать бумажку с нарисованной молнией, и я мог бы порвать ленту точек и тире, если бы мне пришлось ее тянуть из аппарата. Бывало ли это ночью, когда свет режет глаза и хочется окунуться от дрожи в смятое одеяло, днем ли, на службе — я не любил телеграмм.

Но мне пришлось привыкнуть к ним.

С красным карандашом в руках мне суждено читать телеграммы и сжимать боевое древко нашего знамени. Я как будто привык.

— Илюша, — кричу я, — Анатоль Франс умер.

Товарищи читают телеграмму и называют меня «обвыкшим» человеком.

— Товарищи! — кричу я. — В Японии землетрясение, — и мне хочется смеяться, потому что уже четыре часа, а в пять я пойду домой и у меня начнется вечер.

Сегодня я совершенно свободен. Случайно сегодня у меня нет ни кружков, ни нагрузки, ни любви. Я буду сидеть дома и писать книгу, книгу о телеграммах, которые не волнуют, о свинцовых шрифтах, о свинцовых пулях, про актеров, про хулиганов и про друзей.

— Товарищ Урин, — говорит мне редактор, — Фека заболел.

Я начинаю усиленно чиркать красным карандашом вчерашнюю информацию, телеграммы, бумагу своего стола и стараюсь не понимать редактора.

— Фека заболел. Вам придется сегодня верстать.

— Но я занят.

— Все равно, нужно выручать. В девять часов в типографии.

Редактор жмет мою руку, а я проклинаю его, верстку, метранпажа и даже вас, мои рассказы.

В наборном отделении с ночной смены беспрерывно работает пылесос. Пыль здесь тяжелая, хоть пули отливай, и не только пылесос вдыхает ее, — Константиныч — наш метранпаж — тридцать два года всасывает эту пыль в свое костлявое нутро.

Наборная у нас большая и широкая. Ночью здесь горит одна дежурная угольная лампочка в пять свечей, и с непривычки может показаться, что в кассах лежат не шрифты, и что кассы разделены, как гнезда большой крысиной республики.

Когда начинается верстка, Константиныч зажигает сильную лампу над железным столом метранпажа. И тогда наборная делается еще темней, и, как постовой у фонаря, я смотрю в ночь, в углы и закоулки мастерской.