Выбрать главу

Все это небо, серебряные в лучах прожекторов самолеты, холостые выстрелы, нарочная канонада, условная трагедия обороны так захватили меня, что я почти слушал музыку воображаемого оркестра. Бодрящая, воинственная опера грохотала над моим миром, и даже знакомые дома казались картонными, временными и наружными.

Я остался на улице без противогаза.

А люди, которые работали по-настоящему, не так, как я, ощущали эту музыку маневров. Они слушали ее, как музыкант со смычком наготове, помня, что будет время и место, когда придется выступить им.

И когда на пустой, широкой улице, освещенной скудно, как храм, отраженным светом прожекторов, они увидели меня — одного растерянного человека — они тотчас же подошли ко мне — в резиновых масках, молчаливые, как водолазы к утопленнику.

— Товарищи, — сказал я, — я забыл свой противогаз.

Они не слышали и не слушали меня. Взяв за руку, один из них повел меня нежно, словно больного, в свой пункт. В палатке на бульваре дежурила сестра. Лицо ее было таким же форменным и строгим, как и у всех этих людей. Женщина помыла меня теплой водой и дала прочесть бумажку о том, как следует вести себя пораженному ипритом. Она ушла, и я остался со старым осоавиахимовцем, который привел меня сюда. Седые волосы его были видны на затылке за противогазом, как за лысиной. Он приготовил какие-то огромные катушки с отверстиями, насыпал в них дегазационную известь, затем как бы случайно поднял на меня свои стеклянные глаза, присмотрелся и захлопал в ладоши.

Я не понимал, чего он хочет от меня.

Он ласкался ко мне, щекотал меня и бил по щекам.

Как только дали отбой, он поспешил снять противогаз и крикнул мне:

— Митька!

— Кто это? — я увидел совершенно чужое для меня лицо, изнуренное какими-то глянцевыми неживыми пятнами, но освещенное улыбкой.

Человек повязал свое лицо черной повязкой.

— Гурьев! Конечно же… Дяди Васи товарищ. Химик.

Я встречал за свою жизнь тысячи людей, не по одному, а по множеству раз. Я забыл их и не вспомню никогда. Но Гурьева я помнил. Бывают памятные дни. Они вспоминаются и наяву, и во сне.

— Как вы узнали меня?

— Чего ж не узнать? Я ж понимаю, что люди растут.

И здесь дело не в том, что через одиннадцать лет я встретил малознакомого человека. (Это очень обыкновенно, и каждый из нас встречает людей и через одиннадцать, и через двенадцать, и через пятнадцать лет.) И здесь дело не в том даже, что Гурьев рассказал мне при этой встрече, что дядя Василий был моим отцом (и это, должно быть, бывает у людей). Здесь — то, что я лишний раз вспомнил свое знаменательное детство, свои первые мысли о старой несправедливой жизни людей, и теперь, живя в новой обстановке, работая для новой жизни, я вдруг увидел, что вещи сбываются, что детские слова обрастают мужественной плотью.

Когда на митингах нам говорили: «Ваши отцы завоевали, а вы должны…» — я вспоминал дядю Василия, а теперь вот, оказывается, он действительно мой отец. Важно ли это? Легче ли от того, что представление становится событием?

В детстве я думал о Гурьеве-химике, о химике-фокуснике, а теперь он стоит рядом со мной, и я вижу — он работает у дегазационного аппарата в химическом отряде. Нет фокусника. Ребенок, ты говорил о химике — вот он, смотри, настоящий химик. Важно ли это? Легче ли от этого?

И помню, в те ранние годы я начинал мечтать о том, как я буду строить дом на своем месте, по праву, по силе. И вот у меня есть работа, у меня есть нагрузка, и жизнь строится как особый, как высокий дом. Как важно это! Как легко от того, что детские представления стали азартными событиями.

— Гурьев, дядя, товарищ дорогой. Как хорошо, что вы в самом деле химик.

— Время такое, химическое, — ответил он.

Прожекторы погасли. Показательная тревога закончилась. Город ожил, стали светить фонари, ходить люди, встречаться, смеяться, — все это стало удивительным, заново ощутимым после молчания и темноты, и теперь только стало всем понятно, как люди научились разряжать ночь и пренебрегать ею.