И, однако, тут все обстояло именно совершенно неблагополучно. Царь и тут игнорировал факты, имевшие решающее значение. Уже отторжение от Турции Бессарабии в 1812 г. и усилившееся влияние России в Молдавии и Валахии в 1829 г., после Адрианопольского мира, тревожили Австрию. Эти события наносили немалый ущерб ее торговым интересам на Дунае, лишали ее дешевого и всегда обильного резерва хлеба и сельскохозяйственных продуктов и сокращали восточный рынок сбыта товаров. А помимо этих серьезных экономических причин, существовали политические соображения, поселявшие в правящих сферах венского двора и кабинета большую тревогу. Присоединение в том или ином виде к Российской империи Сербии, Болгарии, Молдавии, Валахии, Галлиполи с Константинополем грозило Австрии обхватом русскими силами с востока, с севера, с юго-востока и с юга и потерей политической самостоятельности. Мало того, славянские народы самой Австрии - чехи, словаки, хорваты, русины, поляки - не могли бы остаться покорными верноподданными Габсбургского дома при таких переменах, и Австрийской империи грозил бы распад. Меттерних всегда этого боялся, его преемник Шварценберг - также, преемник Шварценберга по управлению министерством иностранных дел - тоже.
Тут снова повторилось то же, что было отмечено нами, когда мы говорили об Англии и Франции: в 1853-1854 гг. Николай был несравненно менее нужен Австрийской империи, чем в 1849 г., когда фельдмаршал Кабога орошал слезами ботфорты князя Паскевича. И все по той же причине: революционное движение было уже подавлено, новых вспышек не ждали, руки у Франца-Иосифа были развязаны. Мало того. Если бы даже и могло иметь хоть какое-нибудь значение "чувство благодарности" за спасение, то отдаться таким нереальным сентиментальностям нельзя было бы. Наполеон III, пока намеками и обиняком, уже давал понять Вене, что сохранить нейтралитет Австрия не сможет и что в случае какой-либо "двуличной" политики она рискует быть жестоко наказанной, ибо ему, Наполеону III, крайне легко натравить на Австрию Сардинское королевство и помочь сардинскому королю Виктору-Эммануилу выгнать вон австрийские войска из Ломбардии и Венеции. Все это в конце концов и заставило Австрию стать на сторону союзников. И всего этого совершенно не предвидел Николай.
Эта внезапная (для него) "измена" Австрии, заметим кстати, была так опасна, что царь сделал все, что мог, пошел на жертвы, о которых вовсе никогда раньше и не помышлял, лишь бы оградить себя от флангового удара со стороны австрийской армии.
В то самое время, когда славянофилы выражали радостные надежды и предчувствия грядущего освобождения славян от турок, от австрийцев и уже наперед восхищались торжеством православия над католицизмом в вековой борьбе за "славянскую душу", Николай I писал Францу-Иосифу 30 мая 1853 г.: "Я бы желал, чтобы, когда я займу княжества (Молдавию и Валахию. - Е. Т.), ты сделал бы то же самое с Герцеговиной и Сербией"{2}.
Но ничего из этого не вышло. Было уже слишком поздно. Франц-Иосиф, взвесив выгоды и невыгоды подобной комбинации, за которой последовали бы репрессалии со стороны Наполеона III, отказался от подарка и не стал на сторону царя.
Царское правительство начало и вело эту войну, находясь во власти самых губительных заблуждений и теша себя иллюзиями, обманываясь и относительно своей силы, и относительно силы врагов, и относительно надежности и преданности "друзей".
Напомним теперь вкратце, как смотрели на это великое столкновение представители главных течений политической мысли на Западе и в России.
* * *
Общественное мнение в Западной Европе в своем отношении к завязавшейся кровавой борьбе резко разделилось на два лагеря.
Николаю и официальной России сочувствовало небольшое меньшинство консерваторы всех мастей: аристократия Австрии, Пруссии, Швеции, Дании, Голландии, Испании, всех государств Италии, кроме, конечно, Сардинского королевства. В Англии и Франции реакционеры, можно сказать, скорбели душой, что их странам приходится воевать против слишком зарвавшегося жандарма Европы, но, конечно, желали все-таки полной победы своим правительствам.
Подавляющее большинство буржуазного класса, представленное конституционно-либеральными течениями и партиями, определенно ненавидело Николая и в Австрии, и в Германии, и во всех других странах как главу и самый могущественный оплот всеевропейской реакции, как решительный тормоз всякого прогресса. О либеральной буржуазии Англии и Франции нечего, конечно, и говорить.
Наконец, представители только что побежденных революционных партий, республиканцев и социалистов, повсеместно твердо верили в будущее поражение николаевской России, заранее горячо его приветствуя.
Революционер Барбес восторженно писал из тюрьмы о войне Франции против северного деспота. Его письмо, перехваченное тюремной администрацией, дало Наполеону III повод амнистировать Барбеса (что очень того оскорбило). Даже узурпатора Бонапарта, задушившего 2 декабря 1851 г. французскую республику, революционеры Франции и всей Европы меньше боялись и не так яростно ненавидели, как Николая. Подавление венгерской революции войсками Паскевича в 1849 г. еще стояло у всех перед глазами и взывало к отмщению. То, что самый грозный враг освобождения народов от абсолютизма и от феодальных пережитков сидит в Петербурге, являлось в годы, предшествовавшие взрыву Крымской войны, повсеместно признанной аксиомой.
Горячо желали поражения реакционного царизма основоположники марксизма.
Маркс и Энгельс страстно интересовались Крымской войной и следили за военными событиями, хотя им приходилось пользоваться скудными и часто лживыми корреспонденциями английских газет с театра военных действий, потому что никаких иных источников фактической информации о войне в 1853-1856 гг. у них долгое время не было. Удивительно, как им часто удавалось тогда же, сразу, прекрасно разбираться в клубке противоречий, вымыслов, сознательных и бессознательных извращений и фактических ошибок, которые в этом "патриотическом" газетном материале были таким характерным явлением. Французская пресса, либо бонапартистская в подавляющем большинстве, либо задавленная свирепой цензурой, прочно утвердившейся после переворота 2 декабря 1851 г., была еще несравненно хуже английской, и ею Маркс и Энгельс пользовались лишь в очень редких случаях.