– Не надо сегодня денег. Прошу Вас. Пусть и у меня праздник будет.
Я, с чувством, прильнул к её руке, а она её и не убирала, только положила свою левую кисть мне на голову и поглаживала мои седые уже совсем, но ещё богатые волосы.
– Спасибо тебе, – просто, как мать сыну, сказала она, – а то я думала, что и не живая уже.
– Дай и я тебя поцелую, генерал. Ни разу не целовалась с генералом-то.
– А откуда Вы знаете, что я – генерал?
– Я всё о тебе знаю, дорогой мой. Это ведь ты меня не признал, а я – как увидела, сразу тебя узнала. Ты был молодым, когда мы у твоей сестры встретились, в Симферополе. Помнишь?
Я густо покраснел, думал, что уже давно утратил эту способность, а тут – стало нестерпимо жарко и… стыдно.
Я действительно теперь вспомнил тот свой приезд в Крым и вспомнил эту яркую женщину, которая, в тот вечер неотрывно смотрела на меня, так и не сказав ни единого слова.
– Так позволишь тебя поцеловать, генерал? – донеслось до меня и я сразу почувствовал тепло необычайно ароматных и таких свежих губ в уголку, правом, своих сомкнутых губ и только хотел ответить на этот невинный поцелуй, как она, еле слышно, прошептала:
– Не надо, тяжело мне и так будет тебя забывать. Судьба, дети…
Я ещё раз прикоснулся к её руке, уже под возгласы её подруг и быстро пошёл на так любимую мной набережную.
Настроение было прекрасным, только отчего-то стучало в висках и сердце ныло тупой болью. Слегка туманилась голова, но всё тело было лёгким, грех и сказать-то в мои уже годы – просто юношеским.
Я сел на излюбленную скамейку, под живым зонтиком – беседка вся была оплетена какими-то замысловатыми растениями, и принялся читать местные и центральные газеты.
О произошедшем на рынке я старался не думать. Да и к чему? Зачем тревожить душу доброго человека? И свою?
Через несколько минут, не прислушиваясь даже, я стал внимать разговору двух женщин за моей спиной.
Одна, с явным украинским акцентом, торопливо выстреливала:
– И шо, кума, мы будем робыть, если русских выдворят отсюда?
Вы же посмотрите, я за лето заработала сто двадцать тысяч гривен. Этим и живём затем, год. И детям надо послать, и в дом что-то надо.
И всё ведь только со своего труда, с рынка. Яков мой скоро уже упадёт. Сколько сил тратит и на виноградник, и на сад, и на бахчу. А откуда всё это взять?
И шо, кума, наши покупают это? Да ни в жисть! Покупают русские. У них деньги лёгкие. На отдых приезжают и, как наши, за гроши не торгуются.
С горечью в голосе, продолжила:
– А останемся сами – кому мы будем нужны? Санатории многие не работают, дома отдыха – позакрывали.
Нет, кума, только от русских и спасение.
Я уже не хотел упускать ни слова из разговора этих милых женщин, поэтому отложил в сторону газету и весь сосредоточился на этой беседе:
– Позавчера, знаете, подошёл ко мне немец, чую по разговору. Вот падлюка, так падлюка. Он же за копейку удавиться был готов.
Всё сам на весы укладывал, на каком-то счётчике всё подсчитывал, и Вы знаете, кума, так ровно всё, копейка в копейку, и вручил мне за мой виноград. А Вы знаете, что во всём Крыму лучше моего винограда нету. Не сыскать такого.
И в конце, не знаю я их мовы, к своей рохле, килограммов под сто, – обращается и так нехорошо на меня поглядывая, говорит:
«Швайне, руссише швайне…»
– И когда я спросила соседку, что бы это значило, как кипятком меня ошпарило, когда она сказала, что он – меня русской свиньёй назвал.
Даже голос её задрожал, от обиды, громко когда повторила ещё раз:
– Это я, значит, русская свинья.
А вчера – вновь припёрся. И я, кума, руки в боки, да и говорю ему: «А ты, немецкая свинья, больше ко мне не ходи. Нету для тебя товару. Вон, отсюда, фашист проклятый!»
Всё понял, кума. Вмиг ускакал, да так, что его рохля еле за ним поспевала.
Её собеседница, которая до сих пор всё молчала, наконец, подала голос и на хорошем русском языке ответила:
– Вы правы, Анастасия. Я всё это вижу через детей. Знаете ведь, что уже тридцать лет учительствую.
И вот, уже в это время, появилась новая порода барчуков, которых и в школу привозят на таких машинах, что я и не видела. И забирают со школы в сопровождении охранников.
Где же это было видано такое? И мои детишки, из обычных семей, стервенеют просто и сжимают свои кулачки, глядя на этих новоявленных господ.
А вчера, сохрани Господь не видеть бы этого, один такой богатенький, не стыдясь, протягивает сто гривен хорошему светлому мальчику, чтобы тот его портфель в класс занёс.
Святое дитя, не польстился. Не взял. Запламенел алой краской и только глухо произнёс: «Не всё покупается, пан Ярощук. А следующий раз – получишь по морде».
– И Вы знаете, кума, что тут началось? Меня к директору гимназии вызвали, а там – битюг, отец этого мерзавца, потрясая у моего лица пальцами с перстнями, орал: «Закончилось вам москальское время. Ещё немного – и мы везде сверху будем. И ты мне сапоги лизать будешь, а не русский язык и литературу преподавать. Выучи ридну мову, москальская подстилка, а то мы запретим ведь вообще к нашим детям подходить даже, а не то, что преподавать. С голоду ведь подохнешь».
– Ой, кума, лышенько нам, яки времена грядуть, – ответила ей торговка.
– Да, кума, на своей земле, политой кровью и потом нашим, отцов наших – а мы уже не хозяева, – ответила ей учительница.
– И директор, как слизняк себя повёл, всё принуждал меня извиниться, не знаю только, за что. Поднялась я и ушла, к Вам, не знаю даже, чем ещё завершится эта история.
Торговка, после минутной паузы, не зная, чем утешить свою родственницу, вдруг громко, звонко и как-то весело перескочила на тему, которой я никак не ожидал здесь услышать:
– Знаете, кума, уже раза три–четыре, на той неделе, фрукты у меня покупал русский. Видный, статный, седой только весь. А тут пропал и я думала, что он уехал, по завершению отпуска.
А сегодня вижу – батюшки мои, его одного и он руки целует Любе Гуценко, помните, всегда рядом со мной торгует, красивая такая. И на пиджаке его – звезда та, геройская. Уже и забыли, что такая была. Уж не знаю, за что Любке такая честь, но дурного не скажу, хороший человек, только почему-то сегодня один был.
А так – всегда рядом с ним – жена, небольшенькая, ладненькая. Видать, душа в душу живут, глаз с него не сводит и его руки, из своей, не выпускает.
Рыженькая такая, крашеная в вишню. Тоже в летах уже. Вот где душа моя отдыхает, кума.
Тяжело вздохнула и продолжила:
– И ничего необычного вроде, а души родные. Понравился ему коньяк мой, а Вы знаете, кума, мне аж на душе светлее, как побудут они у меня. Словно с роднёй встречусь. Если, Любка, змея, не отобьёт такого клиента. Вишь, мне руки не целовал, а ей, вражине.
И тут же, противореча себе самой, опровергла предыдущее утверждение:
– Не, кума, это я просто так, от ревности к Любке, Так она баба хорошая, только счастья Бог не даёт. И красивая, и добрая, а судьбы нет и нет. Так и промучилась всю жизнь со своим. Уже десять лет одна. На ночь желающих много, а вот на жизнь – не встретит. А уж красавица, я Вам скажу, первая, во всей Ялте.
И тут же продолжила:
– Я уж ему, кума, всегда норовила долить свои пятьдесят грамм в стакан. Обходимый человек. Никогда не ушёл, чтобы десять гривен, сверху не положить.
И всё к ней, жене своей: «Галочка, не кори меня, но такого коньяку я не пивал никогда в жизни».
– И она, голубка ясная, пригубит, самую капельку из его рук, да и скажет: «Да, коньяк чудесный».
– Так вот и скажите, кума, что за жизнь начнётся, когда не будет этих людей? Жить-то с чего будем?
– Но даже не это главное, – перебила её собеседница, – с уходом, исходом России из Крыма, чувствую, начнутся лихие времена.
Видите, как разыгрывается Киевом татарская карта? Как татары голову поднимают – наша, де, земля, всё здесь – наше, а вы, пришлые, убирайтесь в свою Россию.
Её нетерпеливая собеседница, громко и певуче, продолжила: