Я говорил им то же, что говорят и все, о первой истинной любви, о первом проснувшемся чувстве, но говорил это несколько красивее, чем другие.
«Расписаны были кулисы пёстро, Я так декламировал страстно; И мантии блеск, и на шляпе перо, И чувство, — всё было прекрасно»…У них немножко кружилась голова, и наши романы начинались с конца.
Это были крошечные романы с маленькими увлечениями.
Я пересчитал много этих Поль-де-Коковских романов, и ни разу не встретил между ними ни одного, где бы говорила, жила, действовала любовь.
Ни разу… А ведь в глубине этого чёрствого, захолодевшего сердца, подавленная, заглушённая, но не заглохшая, жила такая жажда любви, — истинной, настоящей любви…
О, если б хоть раз во взгляде одной женщины я прочёл хоть искорку этого чувства!.. Клянусь, что я раздул бы эту искорку в огромный пожар и сам бы сгорел в этом пламени. Я отдал бы ей себя, свою жизнь…
И неужели ни разу?
Ни разу за всю жизнь?
А вдруг это и была любовь?
Вдруг я, всю жизнь, как благо, как счастья, искавший любви, не узнал её в толпе увлечений, не узнал тогда, когда она сама пришла ко мне, на порог моего дома… А я, не узнав, закрыл перед нею дверь, перед нею, дорогой и желанной, которую я так долго, так тщетно ждал…
Вчера я случайно встретил её в парке.
И если б она не улыбнулась, конечно бы, я не узнал её.
Кто мог думать, что в два года может произойти такая перемена?
И кто бы узнал в этой пышной, роскошной женщине, блестящей, нарядной, мою «маленькую Корделию», белокурую, худенькую девочку, робевшую выходить в трико петь вторые партии в оперетке.
Она, теперешняя она, была похожа на мою «маленькую Корделию», как… как пара её теперешних вороных рысаков на пару её тогдашних маленьких резиновых калош.
Мы познакомились с ней за кулисами, на первом же спектакле их трупп.
Она никогда не была в столице, так боялась, так трусила и так расцвела, услышав дружный, поощряющий аплодисмент.
У неё была такая хорошенькая фигурка, она так робко и испуганно глядела своими голубыми глазёнками на публику и вместе с тем так задорно и ухарски старалась спеть первую выходную арию «Ореста», что ей было грешно и не поаплодировать.
Этот маленький успех «в столице» перед «столичной публикою» вскружил ей голову.
Мы познакомились с ней среди взвинчивающего нервы шума и гама кулис, когда у неё кружилась голова от сыпавшихся на неё комплиментов, и она сразу приняла предложение ехать ужинать с целою компанией опереточных артисток и театральных завсегдатаев.
Она была как-то восторженно настроена.
— Я с восторгом, с восторгом поеду… Мне, знаете, хочется шума, движения… Я так рада, так счастлива… Я так дрожала, так трусила в эти дни… И вдруг такой успех… И где же? В столице!!!
Она расхохоталась довольным и счастливым смехом и убежала к себе в уборную поправиться к следующему акту.
Бедный ребёнок!
Дорогой она мне рассказывала, что до сих пор жила сначала у мамы, которая была «комическою старухою», а когда мама умерла, ездила два года с опереточною труппою. Она была в Феодосии, в Евпатории, даже служила один сезон в Екатеринодаре.
— Но если бы вы знали, как я трусила столицы. Вы только подумайте, ведь в первый раз!
И, состроив прекомическую рожицу, она воскликнула из «Маленького Фауста»:
— «Я ещё ничего, ничего не знаю»…Она трещала без умолку.
Москва поразила её шумом, движением, оглушила, обескуражила, сбила с толку… «Здесь так, говорят, весело… Мама, когда ещё была примадонной, была здесь… Какие ужины ей задавали поклонники!.. Если б вы знали, какие ужины!.. А она всего раз в жизни пила шампанское на свадьбе у одного актёра»…
Она хохотала над своею наивностью, над «своими» Феодосиями, Евпаториями, Екатеринодарами, приходила в восторг от «столицы» и совсем растерялась, когда мы вошли в «Мавританию».
— Да как же здесь хорошо!
Милый ребёнок!
Ужин с тостами, заздравными кликами, «товарищескими» поцелуями, пожиманием хорошеньких локотков, целованием ручек, — всё это в конец опьянило мою маленькую актрису.
Приятели, потихоньку меня подталкивая, беспрестанно предлагали тосты за неё; она была в восторге чокалась, пьянела столько же от вина, сколько и от шума, хохотала, когда у неё целовали ручки, и болтала глупости.
К концу ужина она опьянела совсем и, садясь в экипаж, сказала:
— Держите крепче, а то я упаду…
Быстро летевший рысак, свежий сумрак рассвета, ветер, так и свиставший около нас — всё это взвинчивало и без того взвинченные нервы.
Поддерживая, я прижимал её всё сильнее и сильнее. Она хохотала и напевала из «Периколы»:
«Какой обед нам подавали, Каким вином…»