Через час-полтора, обойдя все вагоны, белохалатники стали у тех, кто ещё мог свободно передвигаться, брать кровь из вен. Высасывали шприцами и затем переливали в стеклянные ёмкости. Ребята слабели и тут же падали у дверей на пол.
Целых три часа прокатывался от вагона к вагону стон и крики. Наконец немцы насосались юной крови и ушли.
Вскоре вокруг состава забегали, загалдели. Запыхтел паровоз. Вагоны расцепили, первые пять вагонов увезли в скрытый горами Севастополь, а наш и ещё один — куда-то в сторону. Провезли совсем недолго и опять остановили.
На полотне стояла женщина, худющая и чёрная. С трудом она держала в руках тормозные башмаки — подставки под колеса.
Приблизив рот к щели, я спросил:
— Тётенька, где мы?
По смуглому лицу женщины потекли слёзы, и она запричитала плачущим голосом:
— На Сахарной головке, детка, на Сахарной головке. Бедные вы мои сыночки, что же с вами делают эти изверги и супостаты? За трое суток никого не покормили, никого не подпустили. Бедные вы мои! Куда-то хотят везти вас снова, сыночки вы мои. Дай бог вам доброго пути!
— И с тебя кровь сосали? — спросил у Егорки невысокий, но подвижный как ртуть и, похоже, очень физически сильный чернявый партизан, который вечером представился как Шурале.
Егорка, самый маленький и младшенький из «кубанцев», только молча кивнул.
Шурале тоже кивнул, переложил из руки в руку короткий кавалерийский карабин, сунул руку за пазуху и достал красивое продолговатое яблоко.
— На, поешь. Это наш крымский кандиль, нигде больше такого нет.
— …Две недели мы работали в лесном лагере: заготавливали древесину для немцев, — продолжил Володя. — Охраняли нас, строем гоняли на работу и в бараки, тоже немцы.
— Каторга — она и есть каторга, — вздохнул дядя Митя. — Разве то, что пацаны зелёные совсем…
— И жрачка — чтоб не сразу сдохли, — добавил Шурале.
— Не знаю, какая она там каторга вообще… — начал Толя.
— Дай Бог и не узнать, — отреагировал дядя Митя.
— А у нас самое подлое было — что немчура эта нас вроде как и не замечала.
— К коням они хорошо, по-людски относились… — подтвердил Щегол. — То, что на повал и разделку старых деревьев едва-едва хватало сил, это само собой понятно. Кормили так, что живот постоянно подводило от голода. Но хуже всего было то, что немцы нас как бы не видели. Нет, конечно, лишний шаг в сторону или лишние пару минут отдыха неизменно награждались ударом плетки. А то и приклада. Но все мы были для них… ну, не знаю точно, как сказать, материалом каким-то, что-то вроде живого студня, в который надо подбрасывать объедки и пинать, чтобы не расползался куда не надо, — но только не людьми.
— Лошадей, на которых вывозили древесину, — подхватил Саша, — они, кстати, прекрасно различали и даже баловали: трепали по холкам, гладили, угощали морковками и яблоками.
— А мы же их, немчуру проклятую, — шмыгнул носом Егорка, — вынуждены были различать: кто чаще и кто сильнее лупит, кто просто не замечает, а кто высматривает зло и внимательно…
— Так это и было самое страшное? — спросил Шурале.
Почему-то никто ему не ответил. И не потому, что начали выдыхаться на долгом, хоть и некрутом подъеме, который Хачариди, из каких-то своих соображений, приказал преодолевать бегом и даже подталкивал отстающих. Просто каждый вспомнил своё…
Володя вспомнил совсем недавний, позавчерашний день — он ныл в сердце посильнее, чем напоминали о себе ссаженные ладони и коленки, всё ещё отзывающиеся болью суставы и растянутые связки.
— …Вас? Вас заген ду? Ауфштейн! Аллее ауфштейн! — здоровенный немец свирепо толкнул Володю в бок дулом карабина. От злости фашист налился кровью и напирал на него, подталкивая к бревну с огромным комлем. Затем схватил пацана за рукав, легко швырнул исхудавшее тело и жестом приказал тащить бревно к штабелю.
Володя попытался поднять комель — и не смог.
Тогда немец сам взвалил тяжеленный комель ему на спину.
Вовка задрожал, оседая всё ниже и ниже под непосильной тяжестью, сделал несколько шагов на полусогнутых ногах и упал на колени.
Павлик бросился к нему, — помочь, но конвоир, сверкнув глазами, прогнал его, ударив прикладом.
На коленях и на одной руке, захватив второю комель, Володя пополз к штабелю. Казалось, этому не будет конца.
«Жить, жить», — твердил он про себя и из последних сил, кусая губы и роняя слёзы, тащил, тащил.