Выбрать главу

— Я где-то читал, что наш мозг очень похож на морскую губку, — вклинился Тони. — Он может вместить столько информации, что ее вес в десять тысяч раз превысит его собственный. В десять тысяч, вы только представьте! А я-то всегда поражался, что муравьи поднимают больше, чем весят. Оказывается, муравей просто сопляк перед нашим мозгом!

Тони ждал нашего отклика на эту информацию, которую его мозг явно счел достойной хранения. Я приподнял бровь, глубокомысленно кивнул и пробормотал:

— Невероятно!

Я, конечно, не перетрудился, но от родной дочери Тони вообще достался лишь шумный нетерпеливый вздох. Вздох раздраженной женщины, исполненный скрытого смысла. Мишель развернулась к Сандре и впилась в мать взглядом, требуя проявления солидарности.

Сандра, как всегда, разрывалась между мужем и дочерью и чувствовала себя очень неуютно. Она побаивалась Мишель и восхищалась ею. Она давным-давно отказалась от попыток переспорить дочь — поняла, что это невозможно. Иногда Сандра просто сидела в сторонке и слушала, как ее единственное чадо самоуверенно разглагольствует обо всем на свете. Буквально обо всем. Рот у Мишель работал как гигантский вязальный крючок — на лету цеплял слова (ее, ваши, слова Тони, неважно чьи) и сплетал из них доводы и заявления, все одинаково быстро и четко. Сандра никогда не успевала заметить, что кружево слов оплетает ее — как паутина.

— Я совсем не то имела в виду, Мишель, — лепетала она обычно, сообразив, что снова попала в ловушку. — Я не хотела сказать…

— Но ты так и сказала, мама. Этими самыми словами.

— Но…

— Мама, я всего лишь повторила твои же слова, не более.

Мишель приводила в изумление всех подруг Сандры. «Какая она у вас бойкая! В кого она пошла? — вечно спрашивали они, переводя глаза с Сандры на Тони и обратно. — У нее язык подвешен как у хорошего адвоката!»

Под взглядом дочери Сандра наклонилась вперед и похлопала мужа по колену.

«Ничего, милый, — говорил ее жест. — Я слышала, что ты сказал про мозг. Мне было интересно». В больничном коридоре, под лампами дневного света, Тони выглядел усталым и постаревшим, и потому, видно, Сандра еще разок погладила его вверх— вниз, вдоль стрелки спортивных штанов. Этот жест обещал: «Я приготовлю на ужин что-нибудь вкусненькое. А потом вместе посмотрим телевизор».

Тони сразу заметно взбодрился, и слава богу. В другой ситуации я тоже с радостью бы его подбодрил. Пусть его идеи насчет мозга — сплошная скука, пусть он как минимум дважды пичкал нас вариациями на ту же тему. (Например: если распечатать все содержимое мозга на принтере и выложить полученные листы в одну линию, то эта линия трижды опояшет экватор. Даже четырежды, если мозг принадлежит человеку с университетским образованием!) Все равно я был бы рад оказать ему поддержку.

Если кто-то поддерживает Тони, это неизменно раздражает Мишель, что меня, ясное дело, вдохновляет. Однако теперь не время было с ней сцепляться. Она захватила власть. Она стояла передо мной со своим списком и держала карандаш наизготовку. Я знал, и все остальные знали: один мой неверный шаг — и она вычеркнет меня жирной чертой.

— Мне каж-ж-жется, Стори, — зажужжала она, — то, что ты з-з-зделал з-з-з Гордоном в прошлый виз-з-зит…

С меня так и не сняли вину за кому Гордона. Небывалая несправедливость, но выступить в свою защиту я не мог. Мишель, как супруге больного, в те дни дозволялась повышенная бесчувственность. Это неписаный закон в подобных случаях. Жене разрешают совершенно не думать об окружающих. И ее же признают самой важной персоной (важнее кровной родни, как ни странно). Последнее слово все время оставалось за Мишель. Единственный, кто мог бы за меня вступиться, был сам Гордон. Но он отключился и оставил меня на произвол судьбы.

Конечно, жертвой Мишель был не только я.

— Мишель, я знаю: тебе сейчас нелегко. Но зачем ты так расстроила маму? — укорял Тони.

— Мишель, я знаю, что ты вся извелась, но ведь папа просто хотел помочь, — укоряла Сандра.

Короче, все были издерганы и замучены — кроме Гордона. После нескольких дней комы он выглядел на все сто. Оно и понятно: из всех нас только он не страдал от недосыпания. Лежал себе спокойненько на белоснежном крахмальном белье, а за ним ухаживали заботливые молодые женщины с крепкими икрами и сильными руками. От женщин припахивало табаком после утреннего перекура на террасе за больничной прачечной.

Когда я вошел в палату для первого разговорного сеанса, сестра Крисси тщательно подтыкала под матрас углы простыни.

— Тут к вам брат пришел, — сказала она и взяла руку Гордона в обе свои. — И вид у него усталый.

Разве? С чего бы это мне выглядеть усталым?

Сестра Крисси еще минутку помассировала Гордону руку. Она будто втирала в него собственную жизнь, а я таращился на нее во все глаза. Много, много лет я не видел, чтобы кто-то вот так прикасался к моему брату. Чтобы к нему так прикасалась женщина. Вот уж правда, нет худа без добра!

— Ну ладно, ребята, вы тут общайтесь, а я займусь другими делами. — Сестра Крисси на прощанье еще раз пожала руку Гордона. — Но я вернусь, Гордон!

Она кокетливо качнула бедрами и вышла. Хотите верьте, хотите нет, но Гордон покраснел!

Итак, я остался наедине с братом, уселся рядом с его кроватью и задумался. Мы с вами прекрасно знаем: вероятность того, что я стану придерживаться списка Мишель, равнялась нулю. Помимо всего прочего, я нутром чуял: Гордон ждет от меня чего-нибудь интересненького. Как всегда.

«И что потом? — жадно выпытывал он. — Ты повел ее в бар? А дальше? Проводил до дома?»

Гордон всегда проявлял повышенный (кое-кто даже сказал бы — болезненный) интерес к моей светской жизни. Каждую пятницу, когда мы обедали в «Pain et Beurre», он макал булочку в соус, а сам в это время пропитывался моими рассказами.

«Так ты с ней переспал или нет?»

Таков рецепт блаженства по Гордону: дежурное блюдо плюс интимный дневник холостяка. Для него нет ничего лучше.

По-моему, Гордону очень не хватало общения. И активности. Задавать такие вот вопросы в его возрасте — грустно и даже унизительно. Но Гордону наши беседы доставляли удовольствие. При этом он очень мало говорил о себе, а имени Мишель вообще не упоминал.

По нашему обоюдному братскому кодексу допустимых тем Мишель числилась среди табу. Не помню точно, кто из нас выработал этот кодекс и когда, но уверен: кодекс появился потому, что мое злословие заставило бы Гордона выбирать между мной и Мишель. А этого он всячески избегал.

Мы оба понимали, что ему пришлось бы говорить о Мишель теплые слова, которым он сам не верил, или же верил, но не в моем обществе. Тот Гордон, что сидел со мной за столом по пятницам и макал булочку в густой соус от доброго жаркого, про Мишель и думать не хотел. Но был и другой Гордон — тот, что вечерами сидел в гостиной на кожаном диване и смотрел телевизор; Гордон в уютных домашних штанах и теплых носках. И этот другой Гордон любил Мишель. Другой Гордон нашел бы кучу оправданий всем ее выходкам. Гордон в домашних штанах, возможно, даже сам поверил бы этим оправданиям.

А как насчет вот этого тела на больничной койке? Гордона-коматозника? Которая ипостась моего брата лежала сейчас передо мной?

Битый час спустя, выдав изрядную порцию коматозной беседы, я так и не нашел ответа на свой вопрос.

Я легонько похлопал его по руке. Есть ли он там, внутри? Или это просто мягкий, суперчистый и очень сухой муляж? Прежний Гордон всегда был влажным от пота, липким от нервозности. А это тело было погружено в покой, который глубже сна; оно было суше сухого.

Мне захотелось открыть Гордону рот, наклониться и крикнуть туда: «Эге-гей, Гордон!»— как в глубокий и темный колодец.

«Э-эй! Ты зде-е-есь?»

Что это — очень далекий и тихий голос? Или просто эхо?

«Эй, Гордон! Я тебе принес тушеной говядинки! Алло! Гордон! Ты меня слышишь?»