И его понесло. Но я не стану пересказывать все его разглагольствования. В конце концов, если мне пришлось их вытерпеть, это еще не значит, что вы тоже должны мучиться, правда?
Я сообщила ему (через силу), что передумала и хочу все же пройти его курс полностью и что меня по-прежнему тревожит его диагноз — супружеский застой.
— Вернемся к этому на ближайшем сеансе, — предложил Арт. — Встретимся в пятницу, идет? Только не в конторе. Там дезинфекция. Может, где-нибудь в кафе? Вы знаете кафе «Pain et Beurre»?
— Я бы хотела поговорить об этом сейчас.
— Сейчас? — переспросил он упавшим голосом. — По телефону?
Я с трудом заставила себя надавить на него. Честно говоря, мне тоже в тот момент меньше всего на свете хотелось работать. Почему-то навалилась усталость. Была еще только среда — точнее, всего лишь утро среды, — а я уже глаз не могла отвести от банкетки в фойе за кабинетом Шейлы. Ее было видно из-за моего стола, и она казалась неотразимо удобной.
— Инкубус горибилиа фокус-покус аут психологус, — с выражением произнес Арт. — Мулюс латина вульгарис, сеанс номер два.
— Простите, что?
Я кое-как заставила себя отвлечься от манящей красной кожи банкетки. И вовремя. Голос Арта на другом конце провода вновь стал рождать членораздельные фразы:
— Я сказал, можно поговорить и сейчас, но это будет уже второй сеанс.
— Вы хотите, чтобы я заплатила за телефонный разговор по полной ставке, как за сеанс?
До чего же меня раздражал этот тип! Жаль, что я не додумалась записать нашу беседу на диктофон. Самое то для Шейлы.
— Но на повестке дня один— единственный вопрос, — напомнила я.
— Зато какой вопрос, солнышко! Супружеский застой — большая проблема. Необъятная! Мы приступаем ко второму сеансу, это уж точно. Что скажете? Согласны?
— Я до сих пор сомневаюсь, что «супружеский застой» — это принятый термин, — буркнула я. — В Интернете ничего такого не нашлось.
— Естественно, солнышко. — В его голосе звучало оскорбленное достоинство. — Оригинальность — одно из его главных достоинств.
Пауза затягивалась.
— Ну ладно, — отмер Арт. — Хватит плясать вокруг да около. На самом деле вы просто не хотите платить за беседу. Так?
— Да, я бы предпочла не платить.
— Вообще?
— За этот звонок? Нет уж, благодарю.
Как ни странно, он очень легко с этим смирился. Сначала всеми правдами и неправдами выбивал деньги, а потом ни с того ни с сего плюнул на них — и все дела. Я услышала, как он присосался к сигарете, прежде чем пуститься в объяснения.
— Уговорили. В конце концов, вы не в офис звоните. Забудьте про психоанализ. Сейчас я просто мужчина. Я даже не настаиваю на своей правоте. Однако вы спрашиваете, что в вашем поведении навело меня на мысль о «супружеском застое». Отвечаю: я это почувствовал. Никакой туфты. Просто почуял, и все.
— То есть как — почуяли? Сердцем, что ли?
— Нет-нет, сердце в таких случаях не годится. Оно не дает нужной информации.
— Тогда чем же, головой?
— Нет. Пусть это прозвучит грубо, но… если честно, то у меня просто встает на эти дела. Мои коллеги вообще-то не любят в таком признаваться.
Он меня шокировал.
— У вас… э-э… встает на меня?
Теперь я шокировала его.
— Нет! Встает на случаи вроде вашего. Это совсем другое. Я говорил про особое мужское знание. Врожденное чувственное знание. — Он помедлил, словно решая, достойна ли я таких откровений. — У нас в штанах очень чуткий инструмент, солнышко. Он действует вне логики или разума. Как бы вам лучше объяснить… Слышали про всяких типов, которые ходят по пустыне с рогатиной из прутьев? Ну, эти, как их?
— Которые ищут воду?
— Они самые. Рогатина вибрирует у них в руках, и дрожь отдается выше, в плечи, потом в грудь, потом расходится по всему телу. И тогда они точно знают, что прямо у них под ногами, под выжженной бесплодной почвой, что-то течет, бурлит, изливается — что-то мощное и первобытное, чему нет удержу.
— Мы все еще говорим про инструмент в штанах?
— Ну да, в переносном смысле. Этот водоискатель держит прут в руках и через него чувствует воду, как она бьет и пульсирует.
— Кажется, начинаю понимать вашу мысль.
— Чудненько! Вот и мужской инструмент — он как антенна. Иногда он улавливает некие скрытые токи, глубокие и сладкие. Но там, где есть какая-то плотина, ничего не течет. Так понятно?
— Значит, ваш инструмент сообщил, что я безводна? Что у меня внутри засуха?
— Это не упрек, — объяснил он. — И я не утверждаю, что мой инструмент точен на сто процентов. Вовсе нет. Не все инструменты равно надежны. Просто некоторые чувствительнее остальных.
— И это все? К этому шли все ваши объяснения?
— Осталось что-то непонятное? Нужно подробнее?
— То есть когда вы заявили, что у меня не все в порядке — сексуальные проблемы, супружеский застой, — у вас не было никаких конкретных оснований? Ничего? Вы не проводили в этой области никаких исследований? Это был просто…
— Ну да. Голос гениталий.
— И кто-то вам за такое платит?
— Кое-кто платит. К сожалению, не вы.
Тупик. Полный тупик. Никаких ответов.
А скорее всего, и никаких вопросов-то не было. Я отнеслась ко всему чересчур серьезно, приняла слишком близко к сердцу. Я потерла глаза. Они горели. Какие тяжелые веки. Очень тяжелые. Дать бы им закрыться… сомкнуться…
— Бог с ним, солнышко. Знаете, как говорят… — Голос Арта доносился как из тоннеля. — Не в том… трам пам тарарам фикус бум.
— Простите, что?
— Уговор? Плюм там сарсапарилла мумбо-юмбо.
— Простите?
— Пятница. Четыре тридцать. Кафе «Pain et Beurre». До встречи.
Щелчок. Он повесил трубку.
Стрелки часов показывали половину пятого, когда я уселась за столик в «Pain et Beurre». Солнце расплескалось по полу и окатило меня.
Я опять устала. Так сильно, что не помог бы даже сон — тут нужно было что-то другое. Я устала умом. Устала сердцем. Как будто подхватила экзотическую сонную болезнь — из тех, что разносят быстрокрылые тропические москиты с длинным хоботком.
Сидеть на солнце и впитывать его всей кожей было так приятно, что меня, видимо, сморило прямо за столом. Сквозь сон я слышала далекую трель телефона и честно пыталась открыть глаза. Но дремота была такой сладкой, что мне никак не удавалось заставить себя… заставить…
— Oh, non, mon Dieu! — истошно завопил мужской голос. — Мадемуазель! Мадемуазель!
Меня бесцеремонно стащили на пол. Теперь я вполне ясно воспринимала окружающее. Исцарапанные ножки стола на полированных досках пола; белые мужские сандалии, заляпанные соусом; настойчивый звон мобильника; застарелый запах «Голуаза» и трюфелей. Затем теплое чесночное дыхание на моем лице, колкая щетина, и к моему рту прижимаются полные мясистые губы.
— Пошел вон! Слезай! — Я молочу кулаками по груди мужика надо мной.
Марсель Ришелье, шеф— повар и владелец французской кафешки, вскочил на ноги и широко разинул перепуганный рот, из которого рвались невнятные галльские возгласы. Он прикрыл рот обеими руками, потом схватился за щеки, потом снова прикрыл рот.
— Ви жив? — выдохнул он и наконец сообразил помочь мне подняться. — Oh, non! Pardon, mademoiselle! Это биль ужжас, ужжас, ужжас какой ошибка!
Слово «ужас» у него каждый раз выходило все громче и надрывней; с последним «ужасом» Марсель рухнул на стул у моего столика.
— Скотина, идиот! — театрально вскричал он, снова и снова колотя себя кулаками по голове и прервав это занятие только затем, чтобы скомандовать официантке: — Marie, un cognac pour mademoiselle. Et pour moi, tout de suite![3]
Когда Мари вернулась — tout de suite — с двумя рюмками на подносе, он вскочил и махом осушил обе. Так ковбои пьют виски за длинной стойкой в салуне. Жар от алкоголя едва успел разлиться у него в желудке, а Марсель уже изумленно таращился на пустые рюмки.