Гудит телефон. Почему телефон? Кому не спится в такой поздний час?
— Капитан Лобода слушает.
— Скорее, капитан, у нас пожар.
— Что? Кто это?
— Пожар, говорю. Один твой солдат обгорел.
Я жму кнопку сигнала тревоги. Усталости нет. В коленях появляется неприятная дрожь, но голова ясная. И потом, когда мы уже мотаемся в машине, я как бы со стороны слышу свой срывающийся голос:
— Багры, топоры и огнетушители в машину. Быстро!
Когда мы въезжаем в село, тушить уже поздно. Над домом огонь стоит столбом, и этот столб гудит ровно и гулко, на одной ноте. Искры похожи на ярких мотыльков, которые только что родились во множестве, вылетели и погибли, забравшись слишком высоко к небу. Рушатся балки и, падая, поднимают новый сноп искр. Люди тащат, передают по цепочке ведра, тут же стучит насос, и кишка выбрасывает в огонь безнадежно слабенькую струю. Но мне не до зрелища. На улице, вдали от огня, в темноте, окруженный растерянными людьми, лежит солдат. Он лежит на какой-то подстилке. Только после я пойму, что это женское пальто. Он корчится, стонет. Я кричу Надеину: «Машину сюда!», а машина, оказывается, уже здесь, рядом. Вместе с Надеиным и еще с кем-то мы поднимаем солдата, несем к машине, а солдат дрожит и все повторяет: «Холодно мне, холодно мне...»
Я не сразу замечаю, что тут же, в машине, оказывается Василий Егоров, который как-то странно всхлипывает и говорит:
— Ваня, Ваняша, я здесь. Я здесь, Ваня...
— В город, в госпиталь, — приказываю я шоферу.
Мы несемся через ночь, и Ванина голова лежит у меня на коленях.
Он просит пить, а у нас нет воды. Потерпи, родной. Терпеть-то тебе каких-нибудь полчаса. Сверху на нем чье-то пальто, я подтыкаю полы под него, и все равно ему холодно. Потом он теряет сознание. Я не знаю, что делать в таких случаях. Я только требую от водителя — скорей! Машину кидает, как будто мы попали в землетрясение. И только тогда, когда мы въезжаем в город, на асфальт, нас перестает кидать. В мелькающем свете фонарей я вижу Ванино лицо, и внутри у меня все холодеет. У него красно-черное лицо и волосы совсем обгорели...
Мы вносим его в приемный покой, я опускаю Ванину голову на подушку, руки у меня трясутся.
— Уходите все, — требует врач. — Все!
В коридоре Василий уткнулся в стену, он плачет навзрыд. Бледная сестричка суетится рядом, у нее тоже дрожат руки. Когда она плещет воду в стакан, вода проливается на пол и течет по кафелю тонкой струйкой.
А мною владеет сейчас страшное оцепенение. Как сквозь туман, я вижу тени, движущиеся за белым стеклом приемного покоя. Затем санитар катит мимо нас носилки на скрипящих колесиках. Потом из приемного покоя вывозят что-то накрытое белой простыней, и я знаю, это «что-то» — Ваня Егоров. Но я даже ничего не могу спросить у врача. Я только провожаю взглядом мутно-белое пятно на носилках и слушаю поскрипывание колесиков.
Мало-помалу я соображаю, что мне надо двигаться, как-то действовать. Красно-черное Ванино лицо уплывает в сторону. Я вижу Василия, он сидит на полу возле стены.
Я подхожу к Егорову.
— Встань, Вася, встань, пожалуйста.
Он встает, мертвенно-бледный. Мы подводим его к скамейке, сажаем, садимся рядом. Впрочем, я тут же поднимаюсь и отвожу сестричку в сторону.
— Пойдите узнайте, как там.
— Сейчас.
Она убегает. Она бежит в конец коридора, исчезает за какой-то дверью, и ее нет целую вечность. Возвращается она медленно, очень медленно, и я, не выдержав, иду ей навстречу.
— Что?
— Плохо.
— Он жив?
— Да... пока.
— Выживет?
Она молчит. У нее испуганные круглые глаза.
— Где у вас телефон?
Она ведет меня в приемный покой — туда, где только что лежал Ваня Егоров. На полу валяется его мундир в черных опалинах, а спина выжжена целиком. И женское синее пальто рядом с мундиром, тоже обгоревшее.
Я звоню в отряд оперативному дежурному. Я уже разговаривал с ним сегодня, поэтому он удивлен:
— Это опять вы, капитан? Что там у вас?
Мне кажется, он куда-то отошел от телефона, выслушав меня. Но нет, просто он долго молчит.
— Позвоните домой полковнику, — наконец советует он.
Флеровский сразу поднимает трубку.
— Егоров? — переспрашивает он. — Погоди. Позвони мне через полчаса, я вызову хирурга из городской больницы и свяжусь с управлением. Может, его лучше вертолетом в Ленинград. Ах ты, какая беда!
Я поднимаю Ванин мундир. Что-то твердое чувствуется под пальцами. Я не сразу соображаю, что это внутренний карман, и только потом достаю оттуда обгоревший комсомольский билет. В нем фотография пожилой женщины, видимо матери. От мундира остро пахнет гарью.