Уже после слов мафия и зомбирование Борис почуял — пилорыбцы теряют уверенность в розыгрыше. Когда же горохом посыпались привычные паханы, разборки и теракты вкупе с новейшим клонированием, понял — путь выбран верно. Полная победа пришла после точнейших указаний на всем известные часы и минуты отлета и прилета рейса Свинеж-Пилорамск. Борису поверили, и настолько, что даже не стали требовать и в самом деле организовать материалец, нащупать ниточку к паханам и свиномордым — Борис так вздрагивал и ежился, упоминая их, что все осознали — слишком далеко и высоко утянется такая ниточка. Да и то сказать — сотрудники-то пили и становились все мягче и доверчивей, а Борис оставался кристально, холодно трезв. Лишь въедливый Промельчинский намекнул все-таки, что Борису надо бы в порядке компенсации за общее волнение, горе и убытки набросать для газеты хоть художественное фэнтэзи о своих приключениях. Борис обещал подумать. А Троерубчицын душевно, жалостливо спросил:
— Если, говоришь, раззомбировался, в себя пришел, почему же не пьешь?
— Новая жизнь все-таки, — пожал плечами Дремин.
Место техреда, к Борисову везению, было еще не занято, и остаток дня он просидел за новой, то-есть, далеко не новой 486-й машиной, верстая рекламы моющего средства Ихтиандр и частной гинекологической консультации Валгалла.
Как по маслу, прошло девять дней новой жизни. Борис не пил, получку принес полностью, не дрался, не матюгался, был исполнителен и надежен в “Пиле”, опрятен, отзывчив и работящ дома. Ночи с женой проходили упоительно. Гнели их обоих лишь странные промелькивания чего-то опасного и запретного — всегда в самые ослепительные мгновения. И днем они словно не принимали душой той сокровенной молнийной вспышки, которая торжествующе раскрывала и опустошала их тела по ночам. Аня на работе ходила сонная и усталая, вызывая насмешливую зависть сотрудниц — но в ее вялости таилось не блаженное изнеможение, как полагали в библиотеке, а отупелая подавленность. За едой и у телевизора они с Борисом почти не разговаривали, словно не о чем было.
Симку стала еще больше почитать ее свита — двор не отходил от компьютера. Королева неотрывно упивалась властью последние предшкольные дни. По мнению Бориса — слишком уж неотрывно, забыв о том, что чего-то стоила и сама по себе, без редкостной дорогой игрушки. Он унес компьютер на работу, сославшись на то, что на винчестере там остались нужные по газете файлы. Напрасно просвещенная Симка молила просто снять их на дискету — Борис уволок компьютер, как заразу, которая, по его словам, девчонку железом подменяла. Двор в два дня предал королеву, разбежался. Наедине с отцом Симка теперь помалкивала, сторонилась, — она силой одного своего желания подняла его, и он же ее предал! При матери она надоедливо канючила о машине и изысканно, не придерешься — хамила. И Борис после работы, не заходя домой, шел на Чвящевскую пустошь, где неизменно встречал Витьку, рылся вместе с ним в железяках, — словно искал что-то, — а порой говорил :
— Нам бы с тобой, Витюга, руки да мозги! Собрали бы из всего из этого одну-то ладненькую машинку. И уехали бы куда захотим. Так-то, не при против факта.
— А куда мы захотим?
— Туда, где нас нет.
— А где нас нет?
— Где будем.
— А где будем, папка?
— Где захотим.
Разговор, как кошка, норовил поймать себя за хвост, но Витька радовался этому отцовскому “мы”, “мы уедем”. Он вообще был счастлив. Не только потому, конечно, что больше не приходилось подрабатывать. Просто теперь, лежа рядом с Борисом на взлобке у шоссе, ему было кому хвастать знанием иномарок, смотреть на руины их родового поместья и придумывать-рассказывать, какое оно было и как бы они все там жили. Борис неожиданно для Витьки начал участвовать в этих фантазиях, подробно воображая парк и фамильные покои.
— И была бы у нас еще зала для послеобеденного отдыха. Понимаешь, окна высокие, а переплет у них частый, и солнце после трех на паркете мелкой клеткой лежит. И пахнет мастикой и старыми знаменами. Потому что с потолка свисают вражеские знамена, которые наши предки взяли в сражениях со шведами или турками. А мы с тобой внизу отдыхаем и дышим этим запахом.
— В качалках сидим и качаемся, — радостно подхватывал Витька.
Но это совместное сочинительство длилось только дня два. Потом Борис как-то примолк, да и сына почти не слушал.
Полу-деревенский мальчишка, подросший среди сверх-откровенных людей и животных, Витька отлично знал, откуда берутся дети и что отец с матерью делают, закрывшись в спальне. Да и пьяные рычания Борьки по всему дому разносились. В старые те времена, когда отец нисколечки не любил мать и был бесстыден и груб с нею в этих делах, Витька жгуче ненавидел самую минуту их ухода в спальню — уже пару лет как самое мучительное для него мгновение на дню, хуже даже, чем когда Борька попросту колотил Аню. Теперь, видя, как оберегающе нежен с ней отец, не слыша больше рычаний, но словно изнутри осязая захлеб их ночной любви, Витька почему-то жалел уже не мать, а трезвого и любящего отца. Не понимая, он подспудно ощущал — у них все как-то не так. Потому Бориса что-то и мутит, потому он и тоскует. И тянет, тянет его на Чвящевскую нечто самому ему непонятное, как бывало и с Витькой. А в шатаниях своих по Чвящевской подводит и подводит его отец все ближе к погосту, и напевает мягко звенящим, замирающе нежным, именно херувимским голосом: “Ты мой свет, но я тебе не верю...” В Борисовой юности многих девушек завлек этот светлый, проникновенно жалующийся голос — ту же и Аню.
Придя как-то раз много раньше отца, Витька подошел к Октавиевне, кормившей кур возле сторожки.
— Слыхала, все слыхала, — буркнула она. — Понятно, ты устроил, чудотворец сопливый. Поберечь, может, надо было косточку.
— Да как же я мог, когда мама до того уж убивалась, крысилово беречь?
— Како-тако крысилово? — вдруг вытаращилась она на Витьку.
— Вы сами эту косточку так звали, Октавиевна.
— Эх, недослышал ты меня, беззубая я тогда была. В косточке самое то и есть, что она — вос-кре-си-ло-во, — по слогам выговорила она. — Воскрешает оно да соединяет. Душу с телом, мужа с женой, отца с сыном, словом, все, что рассоединилось. Ну, ты отца впопыхах-то и поднял. Не жалеешь?
— Да что вы, Октавиевна! Он такой... Свой в доску!
— Из-под доски, вот печаль. Не пьет?
— Ни грамма.
— Так и знала. И не бьет?
— Он-то?! Да пальцем никого не тронет. На маму прямо не наглядится. Не пойму только, с чего он сюда, на Чвящевскую, каждый день ходит да ходит. И почему они с мамой друг с другом все больше молчат. Мама — вся как в воду опущенная.
— Так и знала, — с непонятной горечью повторила Октавиевна. — Мамка — она всегда мамка, она и мужу своему мать. А мать чует качание весов-то Божьих. На одну только тоненькую косточку перекренились весы, а ей уже и чувствительно. Да и он, верно, через нее это чует и томлением отуманивается.
В это мгновение Витька завидел вдали отца, бредущего к ним через пустошь. Он подошел чинно, поклонился, как подобало. Октавиевна же, наоборот, взглянула на него с какой-то странной, хозяйской издевкой, как глядят на пришедшего под утро гульливого кота:
— А, вот и отставной покойничек жалует! — напрямик, без экивоков и умолчаний, которые употребляли теперь с Борисом все, брякнула она. — Не бывшую ли гостиницу свою навестить потянуло?
— Твоя правда, Октавиевна, — так же прямо сказал отец. — Любопытно бы посмотреть на свой номер, где сорок суток, говорят, провалялся. Покажи, будь добра, а то откуда мне знать?
— Идем, Борис.
Она повела их к могиле. Впервые после той страшной ночи Витька увидел знакомый бугорок с углублением. При солнечном свете он ясно различил в углублении — спиралевидный, узенький ход вниз, точно штопор туда ввинчивали. Отец сел на корточки и стал осторожно разгребать иссохшее крошево цветов, хвоинок, веточек, красноватые комки глины.