По указанию амбала Витька всосал шприцем воды из ведерка и заходил вокруг машины, опрыскивая белесые выпуклости и отвалы опеля. Амбал открыл дверцу салона, и из его замшевого нутра медлительно и неохотно выбралась девчонка Симкиных лет, явно дочь амбала, на одно с ним лицо — кареглазое и капризное. Амбал со странной робостью подал ей букет и мороженое. Она кинула цветы в машину и встала у багажника, покусывая “Ятис” и наблюдая за Витькой. А с того уже третий пот сходил. Мыть гладкий обтекаемый опель оказалось нелегко. Поршень новенького шприца ходил туго — Витька мозоль себе натер. То и дело приходилось бегать к ведерку: машина была огромна. Витька, прежде только и мечтавший прикоснуться к иномарке, уже с отвращением поливал эту громадную, приземистую, уверенно раскоряченную лаковую лягуху. Но моечный дивайс не подкачал, и в конце концов стекла и бока опеля зеркально засверкали.
— Благодарствую, — сказал амбал и дал Витьке хрусткую пятерку. — Ты из Пилорамска? Ваше имя, сэр? В каком вы классе?
— Из Пилорамска. Зовут Виктор. В шестой перешел.
— Ты что? — с брезгливым удивлением спросила вдруг девочка. — Неужели серьезно отвечаешь? Кто же им серьезно отвечает?
Она, вроде Симки, была королева, но, пожалуй, повыше рангом, видно, из Москвы. Распущенные волосы у нее перехватывал вместо веревки бархатный обруч.
— Мы дачники, в Княж-Бурьяне живем, — поспешно заговорил амбал. — А вообще-то московские. Ты, оказывается, младше моей Шу...
Дочь метнула в него жгучим взглядом, и он осекся, как ошпаренный.
— Шерри, — рявкнула она, делая Витьке книксен.
— Шерри — это от Шуры, от Сашеньки, значит, — все же договорил амбал и попятился под новым швырком кипятка. Он откровенно и уже привычно боялся своей королевы.
— Значит, еще только в шестом? А язык какой учишь? — спросила Шерри.
— Английский.
— Вполне, — одобрила Шерри. — А не стыдно тебе машины мыть?
— Чего тут стыдиться, Шерри? — вмешался амбал. — Мало ли, обстоятельства...
— А обстоятельства такие, что отец умер, а мама всего четыреста в месяц получает, — сказал Витька.
— Это не есть хорошо, — неуверенно проронил амбал.
— А нас трое. У меня еще сестра, — продолжал оправдываться Витька.
— Спокойней. Обстоятельства обстоятельствами, но о деньгах говорить не принято, — великосветски протянула Шерри, швырнув в кювет скомканную обертку от мороженого. — Спасибо, папа. — Она сделала эффектную паузу. — Было очень вкусно. Поехали. Спасибо, — оглянулась она на Витьку, и после столь же выдержанной паузы присовокупила: — Было очень приятно.
Когда они укатили, валом повалили покупатели. Цветы распродали еще до обеда. На Погострове старуха выдала Витьке его долю — тридцать пять штук. С его личной пятеркой — сорок тонн за одно утро! Довольный, Витька тридцать пять отложил на хозяйство, а пятерку оставил себе. Появилась у него одна мыслишка.
Дома он ее осуществил. Вручил заначенную пятерку Симке.
— Вот тебе с первого заработка. Угости свой мини-социум жвачкой.
— Господа! — оживленно вскричала королева, обращаяясь к свите. — Везуха! Мотаем в ларек за жевачкой!
Едва компьютерные пользователи унеслись в ларек, Витька сел к машине. Ища файл battle.doc, наткнулся на poem.doc. Что же это, отец, значит, и стихи писал? Или откуда-нибудь выписывал для романа? Витька открыл файл. Нет, это была не выписка, а именно отцовы стихи — сверху стояло Б. Дремин. Витьке стихи понравились — грустные, словно отец сам себе пророчил скорую могилу. Они ни с чем на свете как-то не вязались, не уживались — например, ни с королевой Шерри, ни с ее обручем вместо короны и мороженым вместо скипетра, ни с четким ее владычеством над папаней — мощным, богатым, трусливым и ребячливым амбалом. Стихи были прозрачные, как песня, — да может, это песня и есть? И скорей всего, все-таки для романа...
Человечье дерево — крест -
У шоссе стоит, одинок.
Верный сторож родимых мест:
И ушел бы, да нету ног.
Что таит в себе немота
Покосившегося креста?
Уж не здесь ли погребена
Пилорамская старина?
Витька знал этот крест, это место — холмик у шоссе поблизости от Погострова. Холмик Октавиевна звала взлобком и объясняла, что под ним никто не лежит, а крест поставлен тут лет двадцать назад в память о страшном дорожном крушении, случившемся в этом месте — погибло четыре человека. В самом деле, на ближайших к кресту четырех осинках висели четыре веночка с ядовито-бирюзовой жестяной листвой. Простой, без надписи, крест, сильно скособоченный, почти касался одним крылом кучки щебня, из которой рос. Как раз рядом с ним Витька обычно и залегал среди зонтиков, пялясь на приманчиво мелькающие иномарки. Значит, там бывал и отец — верно, тоже полеживал под выцветшим, как рубаха подмышкой, небом, слушал сухое бряканье зонтичных семян, когда истощалась, смолкала дорога, и воображал, как Витька, что все это — его: может же и у него хоть где-то что-нибудь свое быть? Витька вдруг понял, что страшно соскучился по отцу.
Он вывел стихи на принтер, но едва вытащил из него листок, как ввалился жующий Симкин двор. Приспешники замерли у двери, а королева подошла к брату, выдула изо рта пузырь жвачки, сине-белесым цветом похожий на мясную пленку. Симка словно без стеснения выставила наружу какой-то свой нездоровый, обложенный белым внутренний орган. Она скомандовала:
— От винта!
Витькино время теперь распределялось так: ночью — провожать мать на кладбищенское вытье, с утра — торговать с Октавиевной, потом — варить обед, носить воду, колоть дрова — и до нового похода на кладбище отсыпаться под щебет королевского компьютерного двора. Мать все чаще звала его кормильцем, в доме стало посытнее — Витька очень прилично прирабатывал к бюджету, да и себе заныкивал на мойке машин. Через неделю снова подкатил к ним на опеле тот самый амбал. Шприц разработался, ходил легче, — Витька в два счета вымыл амбалу машину. Амбал на этот раз был один и оказался парнем говорливым и веселым, хоть и несколько однообразно веселым. К Витькиному удивлению, он дал ему уже не пятерку, а десятку — то ли как старому знакомому, то ли в тот раз с воспитательными целями остерегся транжирить при Шерри.
...Распродав очередной сноп, они с Октавиевной взяли в ларьке “Фанту” и арахис и улеглись на солнышке — под крестом на взлобке.
— А милое это дело — на небо глядеть, — вздохнула старуха. — Будто и всего на свете двое — ты тут на земле, пока не под землей, да Господь у себя наверху.
— А вы в Бога верите, Октавиевна?
— Я-то в Него верю, да вот Он мне не очень верит, — таинственно, как и подобало ворожейке, ответила она. — Знаешь, Витюшка, давно я чую, а только как чую — не знаю, — что Господь у нас тут никому не верит, никого не любит, и с древлих времен у Него не один раз на город на наш глаз положон был, так бы вот в порошок Он нас и стер, да все руки не доходили.
— Да что в нас такого плохого? Чем мы Ему не пришлись?
— Где мне знать, может, тем, что Сам же в нас душу вложить когда-то позабыл. А нам вечно за начальство расхлебывать. Последний раз Он не так и давно на нас недобро глянул — в позапрошлом всего году.
— А что тогда было?
— Да на вид и ничего. Смилостивился, что ли, в последний-то миг. А только готовил что-то. Гроза была несусветная, с краю погоста все елки повалило, слухи даже пошли насчет светопреставления. Потом директора АЭС, старого Усманыча, с чего-то уволили, а Надею мою, дочку, в секретаршах она у старого-то служила, новый сразу убрал, она в ларек торговать подалась, знаешь, который у “Зеленого Кота”. Да еще заприезжали к нам в те поры какие-то московские корреспонденты, резвые молодчики. Я одному такому самолично соринку с глаза вылизала, — бойковитый, а от соринки прямо слезьми ревел. И с того времени у всего Пилорамска сплошь крыша поехала, а в нашем краю людишки и без того всегда на голову слабеньки были.