Ольга смеялась над Федором: уж с очень мечтательным лицом задумывался он над выдранной из тома красной энциклопедии картой Москвы самого свежего (хотя пахнет!) образца 1936 года. «Что видишь, господин дезинфектор?» — она наклонялась тоже над городом, где они, получается, не были сколько? — не были двадцать лет, да и до того были мало, так мало. «Хочешь увидеть физиономии? Когда они раскроют, сбегав за кусачками — ты же старательно вбивал гвозди, раскроют твой несравненный подарок отчизне? Вот крышка скрипнула. Они, счастливо переглянувшись — хорошие, дескать, ребята там, в лапах капитализма, — выуживают ворох, ворох — я не понимаю, зачем сверху ты положил эти гадкие газетенки с Лененком-Сталенком? А-а! конечно, для конспирасион… Не понимаю, на таможне разве не распотрошили твой рождественский сюрприз? И вот — я вижу, вижу — газеты — с некоторой долей недоумения — благодарим, конечно, но где, простите, существенное? — А-а! — выносится вверх твоя пачка, заботливо убаюканная в розовое. Раз пеленка, два пеленка — опять переглянутся — милые докеры так старались. Крысиный альбом? Удивлены. Интригованы…» Булен только скромно ерзал в качалке. Ольга проверила, можно ли перекусить карандаш сигарорезкой — да, можно — и, засмеявшись, посмотрела на Булена совсем не насмешливо (а он-то готов был к разгрому): «Они визжат! Они пищат! Они щелкают зубами! Сотней лапок стучат по коридорам Института крысной крысоссуры. Но (она посмотрела на Булена смешно-заговорщицки), но ведь думает коварный Федор Федорович — фамилию назвать я не вправе — думает он, что среди всех серочей найдется один — нет, не такой любопытно-безголовый, чтобы утащить в коммунальную норку — но утащит в своей памяти с удивлением и даже еретическим смешком. Ленина, подумает такой ищущий ум, конечно, святотатственно было пачкать, но вот Сталина — ге-ге-ге — Сталина ловко. Амбарная! Признайся, Булен, ты на это рассчитываешь, диверсант?» — «Я рассчитываю на новый фильм Чаплина, если ты, конечно, хочешь. У?»
Он, если бы знал тогда, что уже случилось с фотомонтажером альбома, то Ольге, конечно, не сказал, но и в синематограф не смог бы пойти. Пока что он тихо смеялся, что на последней странице значилось — «Imprimé en Belgique»[3] — в Бельгии некого было вынюхивать. Он еще смеялся, что они не могли нагадить типографии Соломона в Риге, где альбом напечатал, и он оказался прав: ни Соломону, ни типографии ничего не сделали. Но они успели в другом: на арендованной под Ригой дачке (как установила добросовестная латышская полиция) — они — английской булавкой — выкололи глаза Андрису, который всегда занимался фотографиями у Соломона. Английскую булавку прицепили к его пиджаку и, дав в руки трость для слепцов, вытолкнули, плачущего кровью, на шоссе в сторону Риги.
«Ты никогда не думал, что виноват ты?» — Ольга потом все узнала, но она научилась щадить его.
Нет, не думал, не играл в блаженного, поэтому отец Николай Великович, к которому он ходил на исповедь, полагал, например, что барон, как, впрочем, все немцы, удачный коммивояжер — «Вот только почему меланхолик? ему жениться бы…» — нет, не думал Буленбейцер, иногда только что-то шептал во сне.
Было бы, наверное, хорошо жить в мире, где зло наказывается добродушной подножкой — как у кроткого Чарли. Где верх мести — торт, запущенный в морду. Где если ищут клад, то обязательно находят. А если все-таки нет, то красавица и так выберет жалкий цветок у жалкого бедняка, не замечая, что рядом франт-верзила приготовил ей корзину с сотней роз. «Я подумал, — сипел Буленбейцер, наклонившись к Ольге в темноте синематографа, — подумал, что этот Чарли в тысячу раз умнее, чем Карл Маркс, и главное — в тысячу раз добрее». Ольга посмотрела на Булена почти раздраженно. «Да-да, — он, конечно, не унимался, — ведь Маркс предлагает все отобрать у богачей и, значит, осчастливить бедняков. Если для этого надо пустить кровь — пустяки. Если бедняк нахватает слишком много, то и ему пустить кровь. Потом пустить кровь тем, кто сам ее пускал, ведь так по справедливости. А Чарли ничего не отбирает — но ведь бедняк все равно делается счастливым, потому что богач попадает в лужу. Говорят, что в Москве фильмы Чарли запрещены. Что ж: я не удивляюсь. Если тамошний зритель увидит, что можно смеяться над миллионером, он подумает, а почему нельзя смеяться над партийным секретарем? Или народным комиссаром? А вот (Ольга уже недовольно дергала его за рукав — мешаешь всем, болтунейцер), а вот почему Чарли добрее: потому что он придумал свои фильмы не для того, чтобы обмануть бедняков, а для того, чтобы и они улыбнулись. Чтобы и у них была, да, была…» — «Надежда, — зашипела Ольга, — всем это известно давно без тебя».