«Вот, — говорил он спокойным тоном лектора-друга, — ампула. Может быть вшита в отворот пиджака. Надежно. Всегда рядом. Единственный минус — большевики знакомы с такими штучками. И норовят лишить вас вашего же пиджака. Но, допустим, они только ломают дверь. Неужели мало времени спокойно разжевать ампулу? Нет, промывание желудка не поможет. В этой, — он поднес ампулу к окну, — в этой хорошая формула. Паралич дыхания. Больно?! Секунда. Ну, — взял другую, с синим отливом, — вот остановка сердца. Не в пиджак? Пожалуйста: высверлить дупло в зубе — обычно это верхний — и вы, после двух манипуляций, которые объяснит врач, так же разжуете ампулу. Эта модель крепится на проволочке. И страхуется одновременно. Нет, увидеть, даже заглянув в рот, невозможно. Почему? А-а, — Булен разинул рот. — Нашли? — блефовал, ампулу он не ввинчивал себе. — Спешить не нужно: разжуете в камере. Иногда приклеивают пластырем телесного цвета на кожу. Не могу сказать, что это удобно и полностью незаметно (в Москве к тому же такого пластыря вы не найдете), но для недолгих отлучек годится… Ну? Что выберете?»
Разумеется, для поручений внутри Европы это не требовалось. Впрочем, он заметил, что с ампулой нервные интеллигенты удивительно здоровели. Его только Ольга напугала: раз, любопытная, нашла у него в столе жестяную коробку с ампулами и расставила в рядок, по цвету. Уф.
Ветеранам перекопских боев ампул не предлагать (гласила рекомендация). Начнут хорохориться — на спор готовы отрезать палец (тьфу на боль!) Или — что хуже — для смеха — в рот ее и под водочку. Случаи были. Ампулы не игрушечные.
«Напились, накричались, — Булен отчитывался Ольге о ветеранских посиделках, — а кончилось тем, что какой-то долговязый тряс у меня перед носом пальцем и спрашивал, сколько лично я повесил большевиков?» — «А ты?» — «Сказал: девяносто девять». — «Почему такая цифра?» — «Из скромности». — «Ты, правда, вешал хоть кого-нибудь? Когда ты успел, собакин?» Булен захохотал: «Дурочка! Я даже крысе хвост без наркоза не отрежу…» — «Кстати, а писака… как его? Я забыла… который умер от ожогов, потому что автомобиль взорвался… Он же был левый? Друг Москвы?» — «Кажется, да» (Булен — безразлично). — «Похоже на ваш почерк». — «Что значит ваш?» — «Вашей организации или вашей лавочки… Или тайного ордена — я не выпытываю у тебя шифрограммы». «Хо-хо-хом!» — Булен засмеялся и чуть не раскрошил пробку, которую старательно вытягивал из «Божоле» 1912 года. — «Между прочим, такой приятный букет. Фф-ыы…» — И он оптимистически потянул носом.
«Я даже старикашку Игнатьева пощадил», — нет, этого Булен не сказал бы. Жалко очень, что пощадил.
Вряд ли, конечно, в пору знакомства с Игнатьевым (осень 17-го, как уже сказано) Буленбейцер мог провидеть будущее и, соответственно, знать, какие карты в покере с красным генералом выкинет жизнь. Да, Игнатьев (с супругой) привез из своих военно-дипломатических разъездов страсть к виски (русский генерал!) и покеру (русский дворянин!). Нет, нет, нет, нет — говорили ему генштабисты: только водка, только селедка, только преферанс, только молодых ножек контр-данс… Вот великорусские ценности.
Итак, Булен еще птенцом зеленым чуть было не попался в силки к генералу Игнатьеву. Кто-то спросит: что за толк был в ловле каменноостровского воробья? Переадресуйте вопрос генералу. И потом: чем не вербовка? Фон Буленбейцер мог бы (Игнатьев это как раз провидел) заниматься в Париже своей будущей профессией, но не под белым — под красным соусом. Легенда первой свежести: сынок хороших родителей (почему бы не вспомнить дружбу отца с Пуришкевичем? «А с Петром Аркадьевичем папенька видался?..»), жертва революции (дача на Каменном, квартира на Мойке, именьишко под Лугой — не было? жаль — счета у Вакселя, векселя у Пикселя, мало ли что еще люди теряют во время вселенских потопов), затем — молодость, молодость, а следовательно, возможность карьерного роста даже на горьком хлебе чужбины — чем не операция «Трест», вырисовывающаяся в воображении генерала из покера, из желтого в рюмке, из папиросных колечек. Сигары генерал считал наследием буржуазным.
Булена царапали разговоры с генералом. Виски он вежливо нюхал, для папирос придумывал астму (хотя дворянский воспитатель Штигенфункель из чахоточного века запрещал категорически говорить в обществе о болезнях — «сие позволительно графиням в годах исключительно в обществе верной комнатной девушки или, что менее желательно, при молчаливом присутствии дворецкого, прослужившего в доме не меньше двадцати лет»), при речах генерала изысканно наклонял голову (так тоже учил Штигенфункель) и с пониманием взглядывал то к генералу в честно-прозрачные глаза, то на благосклонно-сонную Труханову: