Нини нравилось ходить с эстремадурцами — они не только умели мастерски выкорчевать дубок или посадить елочку одним ловким движением руки, но еще напоминали мальчику побывки в Торресильориго с дедушкой Абундио и вечера в хлеву с дырявой крышей, когда он потемну слушал их страшные рассказы о всяческих убийствах. Временами появлялся в деревне кто-нибудь из прежних знакомых.
— Нини, пацан, а где же твой дедушка?
— Ушел.
— Куда?
— Даже не знаю.
— Вот проклятущий старик! Бывало, как станет полоскаться, всю ночь не давал глаз сомкнуть. Помнишь?
Но в деревне эстремадурцев не любили, потому что считали их работу бесполезной; кроме того, они не разрешали выгонять овец на холмы, и деревенские приписывали им всевозможные пороки. Пока эстремадурцы жили в деревне, местные жители пользовались полной безнаказанностью. Приключится какое-нибудь неподобство, люди и говорят:
— Это, наверно, эстремадурцы.
Одиннадцатая Заповедь заходила еще дальше. Если в церковной кружке появлялась бумажка в пять дуро или узнавали о каком-нибудь добром деле, она говорила:
— Уж это, конечно, не астремадурцы.
Но Нини знал, что эстремадурцы — люди хорошие; возьмут с собою на работу инструменты, кусок хлеба да кусок сала на целый день, и ничего им больше не надо. Заработок весь целиком отсылался в Эстремадуру, где долгие эти шесть месяцев терпеливо ждали жены и дети. Ничто, однако, не могло повлиять на убеждение Одиннадцатой Заповеди, для которой эстремадурцы были во всех отношениях подозрительными типами. Молчат — что-то затевают; поют — грубияны неотесанные. Если она, проходя мимо барака, слышала их веселые песни, то подзывала к себе Гвадалупе и говорила:
— Гвадалупе, одиннадцатая — не шуметь.
Гвадалупе, Старшой, не поддавался:
— Вот еще новости! А если не петь, что прикажете им делать, сеньора?
— Молиться.
Гвадалупе скрещивал на груди загорелые свои руки и кивал головой, словно желая показать, что молчит лишь затем, чтобы не обострять положение.
На святого Браулио донья Ресу повстречала на площади дядюшку Крысолова.
— Рада видеть тебя, Крысолов, — сказала она. — А знаешь ли ты, что мальчик все время шатается с этими беспутными эстремадурцами и пьет из меха и слушает всякие слова да неприличные истории?
— Оставьте его в покое, донья Ресу, — ответил Крысолов со своей загадочной усмешечкой.
— И это говоришь ты?
— Да.
— А не лучше ли ему ходить в школу, чем учиться всяким гадостям?
— Он и так все знает.
— Думаешь, знает?
— Все говорят.
— Все? Да если они сами не знают ни «а», ни «б», откуда же им знать, чтó знают другие?
Крысолов засунул себе под берет палец и крепко поскреб затылок. Донья Ресу вдруг заговорила примирительным тоном:
— Послушай, Крысолов, у Нини есть природные способности — полагаю, что они есть, — но он нуждается в руководстве. Стоит Нини захотеть, он мог бы стать самым образованным человеком в деревне.
Тут Одиннадцатая Заповедь взглянула на свои часики на браслете и нетерпеливо махнула рукой.
— Я спешу, Крысолов, — заключила она. — Когда-нибудь поговорю с тобой более основательно.
То, что донья Ресу не жаловала Нини, вовсе не было новостью, но до прихода эстремадурцев в этом году Одиннадцатая Заповедь ограничивалась тем, что думала о нем дурно или слегка журила. Это не мешало ей звать его всякий раз, когда она нуждалась в его услугах, как, например, два года назад, на святого Руперта и святого Иоанна, по поводу кроликов.
— Нини, — сказала она тогда, — правда ведь крольчихи дают приплод каждый месяц?
— Совершенно верно, донья Ресу.
— Так что же случилось с моей крольчихой — целых полгода они сидят вдвоем, и хоть бы что?
Нини не ответил, открыл крольчатник и внимательно осмотрел кроликов. Потом запер дверцу, выпрямился и серьезно сказал:
— Они оба самцы, донья Ресу.
Одиннадцатая Заповедь даже задохнулась и вытолкала его со двора.
Еще при жизни дона Альсио Гаго, ее мужа, донья Ресу отличалась характером твердым и властным. Дон Альсио из-за давления наотрез отказывался ходить пешком, а лошадей боялся; поэтому донья Ресу покупала в городе кляч, которых сбывали похоронные конторы. Клячи эти, привыкшие возить катафалки, были существа смирные, ни на какую пакость не способные. И все же дон Альсио не решался снять с них позолоченную сбрую и черный плюмаж, чтобы они, лишившись этих атрибутов, с непривычки не испугались и не заартачились. И крестьяне при встрече с ним осеняли себя крестом, полагая, что лошадь в таком зловещем уборе наверняка приносит несчастье. Когда садилось солнце, дон Альсио обычно останавливался на холме Горища, и на фоне заката фигура всадника на лошади с султаном казалась фантастическим видением. С той поры Горищу стали называть Приют Дональсио. Несмотря на свое давление, дон Альсио похоронил не одну лошадь, прежде чем умер сам, а когда это случилось, донья Ресу надела глубокий траур, даже отказалась участвовать в праздновании Паскильи[6] и два года слушала воскресную службу, стоя за решеткой исповедальни.