Одно ласковое слово, и она в слезах упадет на колени, прильнет к груди Жака, она не будет противиться, если он подымет ее, как беспомощную девочку, которой она и была в течение нескольких недель, когда любовник радостно и нежно ласкал ее лоб, затылок, зябкую грудь. Стоит ей только протянуть руку и коснуться его лица, и Жак отдастся своему чувству, забудет раздражение, которое, словно врагов, восстанавливает их друг против друга.
Но слова ласки, слова, которого она ждет, слова, которого жаждет со всей силой любви, приютившейся у нее в груди под чуть-чуть открытой блузкой, этого слова Жак не может произнести. Он встает, отпихивает плетеный стул, который налетает на черный манекен. Ее молчание, ее белокурая голова, упрямо склоненная над куском материи, терзают его болью, глухой яростью. А кругом приводящее в отчаяние молчание теплого летнего дня; циркулярная пила уже перестала сопеть, и только иногда пискнет воробей на крыше напротив.
Надо нарушить молчание. Он задыхается в тесной комнатке. Под его ожесточением кроется усталость от повседневной борьбы. Нет, он не подчинится плохому настроению своенравной девочки, он просит у нее непосредственности, той непосредственности, с которой она принимает наслаждение, он требует и теперь.
— Ты похожа на манекен от дамского портного.
Он отчеканивает слова.
Франсуаза не двинулась, только лицо покраснело.
— Почему ты капризничаешь? Почему не хочешь дать мне то, за чем я пришел к тебе? То, что ты можешь мне дать.
Девушка роняет иглу; игла повисает на нитке над табуретом. Она понимает всю дерзость этих слов и в то же время все отчаяние, заключенное в его жестокой просьбе. Ей хотелось бы не отвечать, просто взять в обе руки голову Жака и тихо-тихо отыскать его губы, но руки и ноги у нее словно отнялись. И равнодушным голосом, резко прозвучавшим среди писка воробьев, она произносит:
— Что же, если тебе не нравится…
Словно хлыстом ударили Жака. Он подходит к Франсуазе, кладет руки на спинку кресла, опирается на него.
Отпускает кресло.
— Тебе надоело?..
— Но ведь ты же сам…
— Я, нет. Это так просто…
— Бери меня такою, как я есть.
Она смотрит на него. На глаза навертываются слезы, которые она сдерживает, щеки втягиваются, и, несмотря на печаль в глазах, лицо у нее жесткое.
— Или все, или ничего; итак, мне остается только уйти.
— Как тебе угодно.
Он встряхивает головой, думает — не схватить ли Франсуазу, не сжать ли ее до боли, не покрыть ли поцелуями ее лицо. Застенчивость удерживает его. Мужское самолюбие не позволяет покориться. И он выпаливает:
— Мне остается только уйти.
— Поступай, как знаешь… ты уходишь по собственной воле.
И снова молчание.
Жаку больно; теперь это уже не ожог, но ожоги, которые блуждающими огоньками трепещут у него в глазах, в висках, в сердце.
Он не может остаться.
Герань стала совсем красной, — солнце падает на нее сбоку. Циновка цепляется за ноги.
— Прощай,
— Прощай.
Он стоит в комнате, он колеблется; видит Франсуазу, ее неподвижное напряженное лицо, руки, упавшие на колени.
Как слепой, идет он к двери, открывает ее, закрывает и в темноте чувствует на глазах слезы.
Вернуться уже нельзя, — дверь заперта.
XXIV
Краска еще не просохла, стены широкого коридора, выходящего на улицу, блестят. В подъезд проходит мужчина, входит женщина, нетвердо ступая маленькими атласными туфельками на высоких каблуках; расстается парочка, снова становится отдельными мужчиной и женщиной, их поглощает вертящаяся дверь в конце коридора.
Сквозь стекло падает электрический свет, хотя еще только пять часов; сентябрьский вечер.
В «Отеле-дю-Сюд» по воскресеньям возобновились танцевальные вечера. Конец каникул.
— И Жак тоже входит в просторный вестибюль. Уже неделю напрасно гоняется он за сном. Тело пыталось слиться с простынями, забыть о собственном существовании. Но Жака преследовал образ Франсуазы. Его больной мозг, измученный воспоминанием о глупой размолвке, казалось, защищался от неясных, мутных образов; тиканье часов на столе вырастало» звон соборного колокола в день всех святых. В продолжение нескольких секунд он слышал только биение собственного пульса, но лицо Франсуазы сейчас же снова возникало за закрытыми веками.
И по нескольку раз на день проходил он под окнами Франсуазы. Войти он не мог; было бы малодушием подчиниться приказу ее прихотливого нрава. Ему казалось, что за порогом ресторана он обретет частицу своей любви, задушенной в тот вечер. А любовь у него была живая, более живая, чем он мог ожидать, когда увлекся ее ласковым лицом, которое вознаграждало его за упорную борьбу с кредиторами старого графа.