Лекарев с трудом сдержался, чтобы в унисон с Психом не крикнуть:
— Пушкин?
Он был уверен, что ответят ему тем же словом «жид», поскольку иного ответа здесь и быть не может. В минуты, когда толпа наэлектризована, она руководствуется не разумом, а чувством и прет вперед по инерции, не боясь ничего. Прет, потому что едина в сумасшествии, готова сокрушить все, что стоит на ее пути, сокрушить, смять, раздавить, растоптать.
— Взять оружие! К бою! — подал команду Псих.
Топая и толкаясь, двадцать боевиков бросились в оружейную комнату. Хватали автоматы, бежали строиться.
Все они вылетели на плац, когда на землю внезапно обрушился дождь. Стремительный, проливной. Бетонное покрытие плаца сразу заблестело лужами. По ним прыгали, тут же лопаясь, большие пузыри.
Фаланга выстроилась без замешек. Каждый точно знал свое место, умел его занимать без суеты, хоть днем, хоть ночью, с завязанными глазами. Ливень никого не привел в замешательство. Через минуту все промокли насквозь. Вода струилась по лицам, по оружию. Обмундирование почернело. Кепки, прикрывавшие бритые головы, обвисли, и с них на плечи лилась вода.
— Бегом марш! — подал команду инструктор, появившийся перед строем неизвестно откуда. Был он кряжист, бритоголов, как его подчиненные. В черной рубахе, в черных брюках, блестящих сапогах с голенищами-бутылками, он походил на гестаповца, сошедшего с киноэкрана.
По команде фаланга рванулась вперед плотным монолитом, гремя сапогами по бетонному плацу, разбрызгивая в стороны фонтаны брызг…
— Раз-два! Раз-два! — под левую ногу подавал команду инструктор. — Бей жида!
Кованые сапоги били по бетону, как по барабану.
— Выше ножку, Призрак! Выше, я говорю! Раз-два! Красная, обожженная солнцем и умытая дождем физиономия инструктора недовольно морщилась.
— Сосиски! — орал он голосом, полным неподдельной злости. — Яиз вас сделаю волков!
На обед Лекарева оставили в лагере. Дождь прошел. С промытого неба светило подобревшее солнце.
В столовой, такой же обшарпанной, как и все вокруг, боевики сидели по двое. Лекарева посадили вместе с лектором. Они познакомились.
Обед был по-солдатски сытным («Как при советской власти», — заметил лектор). Утолив первые приступы голода, соседи завели разговор. Лекареву было крайне интересно узнать, каковы истинные взгляды Арнольда Матвеевича Захарова — так назвал себя лектор. Осторожно, чтобы не испугать собеседника, он спросил:
— Вы юдофоб?
— Только в известном смысле, — ответил Захаров. — Хотя это определение мне все же стараются прилепить. На деле я только противник идей жидовства, которые уже долгое время разными средствами внушают русским.
— Не очень ясно, что вы имеете в виду, — сказал Лекарев. — Простите, я не знаком с предметом.
— Это видно, — Захаров отодвинул от себя суповую тарелку, вытер салфеткой губы. — Мой труд «Жидоидство против русского духа» никто не берется опубликовать. Всех пугает тема и моя смелость. Между тем, выйди книга в свет, она была бы обречена на успех. Как это говорят? Бестселлер. Миллион продаж гарантирую за два дня.
— Вполне возможно, — миролюбиво согласился Лекарев. Он знал, что авторское самомнение — одна из самых трудноизлечимых болезней и переть против нее в открытую нет смысла. — Если уж пошел разговор, введите меня в курс дела.
— Нет проблем. Вы крещеный?
— Атеист.
— Не имеет значения. Правильные выводы делают умом, а не верой. Так вот, моя книга — гимн русскому национализму, которого в нас с вами очень мало.
— Почему вы делаетена него ставку?
— Потому что национализм — это природное, естественное чувство сохранения вида. У животных оно заложено в инстинкты. Человечество перевело его в сферу сознания. Важным средством перевода национализма в сферу духа стали священные книги разных религий. Иудейство и ислам в равной мере запрещают израильтянам и мусульманам отдавать своих дочерей замуж за иноверцев.
— А христианство? Разве оно не проповедует взаимное уважение народов?
Захаров улыбнулся.
— Даже атеисту стоило бы заглядывать в Священное писание. Вы ведь его не раскрывали?
— Нет, а что?
— А то, что в евангелии от Матфея рассказано, как к Иисусу Христу — а Иисус, если верить Писанию, не просто сын Божий, он и есть Бог в одном из своих обличий, — так вот к нему в поисках исцеления для больной дочери подошла хананеянка. То есть женщина рода, чуждого иудеям. И Христос послал ее от себя подальше. Женщина оказалась прилипчивой и не отставала: чего не сделаешь ради чада своего. Это надоело даже апостолам, сопровождавшим Иисуса. Они стали его просить: «Да помоги ей, пусть отвяжется». Христос им объяснил: «Я послан спасать только израильтян». Женщина не отставала и все просила: «Помоги!» Тогда Христос вспылил: «Негоже брать хлеб у детей и бросать его псам!» Вот так обстоит дело с христианским национализмом.
— Не берусь судить, насколько точно вы цитируете, но звучит убедительно.
— Пойдем дальше. Вы признаете, что у людей разных рас и национальностей свой психологический склад, собственное восприятие действительности? Таким образом, у одного народа, если отбросить исключения, духовный склад общий. Верно?
На стол женщина-разносчица в застиранном халате поставила второе. Лекареву все еще хотелось есть, но теперь, когда лектор увлекся разговором, сказать ему, что голод физический выше духовного, было бы неудобно.
— Думаю так.
— Отлично, это меня радует. Тогда в силу определенного психического склада русские воспринимают действительность, жизнь в разных ее проявлениях, по-своему, и это восприятие отличается от еврейского. В чем? Во всем. Русские тоньше чувствуют природу, не терпят насилия над ней. Они лиричнее. Они воспринимают мир таким, каков он есть. У жидов склад ума рациональный, математический. Они абстрагируются, пускаются в философские рассуждения по любому поводу. В искусстве им нравятся разного рода выверты. Вроде «Черного квадрата» Малевича. Я не против того, чтобы существовали писатели-евреи, говорящие на русском языке. В конце концов, у них нет иного орудия выражения своих мыслей. И пусть себе высказывают. Я буду читать. Мне нравится Шолом Алейхем. Не верите? Повторю: нравится. Как американец Хемингуэй. Как француз Бальзак. Но, простите, когда мне говорят, что Леонид Гроссман — лучший русский писатель периода войны, я восстаю против этого. Гроссман — не русский. Я, извините, долго служил в Узбекистане. В солнечном, если хотите. Знаю язык, нравы, на себе испытал проявления национализма, дискриминации. Но, если бы я стал писать роман на узбекском языке, все равно не смог бы стать узбекским писателем. Гроссман, испытавший на себе давление юдофобии — она у нас есть, я это не отрицаю, — не может быть русским писателем. У него к русским не родственное, а чужестороннее отношение. Он не духовная родня мне. То же с поэтом Слуцким. И с Бродским. Не русские это поэты. Нет в них русского духа, проникновения в мою душу. Бродский, кстати, этого и сам не скрывает. Признает, что никогда не был русским интеллигентом и не мог быть. А мне его навязывают. Называют русским. Во мне все восстает, противится. Я не могу, хоть убей, поставить его в один ряд с Сергеем Есениным. И не надо меня убеждать, что малевания Шагала — это вершина искусства, а работы Шилова — муть несусветная. Я этого никогда не приму и не поддержу. Театр, Живопись, поэзия не могут быть безнациональными. Когда я смотрю «Войну и мир» в американском исполнении, меня это просто развлекает, но не задевает духовных струн. По-иному воспринимаю Бондарчука. Там все мое, близкое, нашенское. Меня душит возмущение, когда я вижу, что жиды выделывают с нашей культурой. На каждом шагу.
— Вы не слишком? Лекарев, слушая, все же принялся за второе.
— Ни в малейшей степени. Скажите, о каком событии в художественной жизни Москвы больше писала пресса? Выставка работ Александра Шилова? Архипа Куинджи? Хренка вам с бугорка, уважаемый. Высшим достижением стала попытка некоего художника Александра Бренера в рамках эстетического действа прилюдно совокупиться со своей супругой. Он широко объявил об этом в кругах художников, потом привел жену к памятнику Пушкина и поставил ее в соответствующую позицию, удобную для акта. В центре Москвы, Георгий! К сожалению зрителей, действо не состоялось. Гений хотя и взял кисточку в руки, но нужной твердости в его руке она не обрела.