«Кто не имеет своего мнения, тот подозрителен. Кто имеет мнение не такое, как надо, подлежит переделке!» – так гласило неписанное здешнее неоспоримое правило.
Тут даже Прохор с говорящей фамилией Тупицын смекнул, что дело его швах. Мимоходом видел он, как тут поступают с интеллектуальным браком. С одной стороны – корм для крысиных доисторического вида и размеров маток. С другой – запчасти, окажись у него идеального качества какие-нибудь детали организма.
Те же два охранника или вышибалы цепкою мёртвой хваткой взяв под локти вывели Прохора из контрольной палаты.
И вот увидел он перед собой камеру, о кромешности которой догадался подспудным чутьём, которое прежними простыми обстоятельствами его жизни ни разу востребовано не было. Вообще, в этих решительных обстоятельствах был он не Прохор уже, ночной обходчик московского метро. Он стал опять чуткая вечная тварь, вместо кожи покрывшаяся нестерпимым древним, ещё от Адама, инстинктом жить. Единственным жгучим желанием – жить, во что бы то ни стало.
Дверь была весёленькая, как в грузинских духанах, с лапчатыми коваными петлями. А на ней надпись, которая в других обстоятельствах сошла бы за пошлый незначащий тезис: «Не горюй, утешься. Совершенству нет предела!» Как видим, она повторяла то, что вырезано было на смертной печати. Разнообразию чёрного юмора тут, похоже, не придавали значения. И вот, угадав, что это и есть окончательный ему приговор, Прохор сказал себе последнее слово.
Оно звучало как приказ: «Надо линять!».
Понятно, что относилось это не к махровому покрову на теле. Будто молния вдруг ударила и осветила его сумрачное нутро, нутро обмершего в томительном предчувствии зверя.
И мгновенно и логично нарисовалась спасительная цепочка единственно нужных сейчас действий. Откуда взялись эти действия, прежний, в полудрёме живший Прохор, не мог бы ни понять, ни объяснить.
Вся длинная цепь страхов, которыми жили, от сих пор вплоть до пещер, предки Прохора, все спасительные повороты сознания, случившиеся на этом жестоком и чудесном пути, вспомнились вдруг каждой клеткой его организма.
Каждую клетку он ощутил в себе и каждой клеткой ощутил желание жить. Просто жить, как трава и как ветер, пусть даже как червь, не сознавая ни Бога, ни чёрта. Не сознавая никаких высших целей, оставив всякую мысль о призвании тайного бойца новой инквизиции духа. Только осталась бы мелкая мысль о хлебе насущном и ничего больше. Только есть, только спать и вести ночные тайные исчерпывающие разговоры с рельсовым беспорочным металлом.
Прохор на мгновение стал высшим и самым сообразительным из всех существующих ныне живых организмов.
Донельзя ясно, отдельно от всего, будто повисшими в воздухе отметил он справа на белой стене электрические рубильники с медными сияющими рукоятками переключателей. Отсюда передавались громадному подземелью сила космических токов, взятых отважным разумом человека в вечное рабство. И вот, совсем независимо от Прохора, весь его организм в смертном вдохновении выбрал единственное, что требовалось сейчас.
Прохор заорал душераздирающим мартовским кошачьим воем, наполнив ближайшее пространство необычайной высоты октавой.
Эффект был из ряда вон выходящий.
Вышибалы, до того неколебимые, как валуны, брызнули от него стремительным воробьиным скоком.
Прохор моментально бросился к стене и стал отчаянно рвать на себя и вниз рычаги громадных рубильников. Было видно, как свет в беспорядке, то здесь, то там тихо умирал под потолками громадных отсеков во владениях нечистого духа.
Что-то взрывалось кое-где и треск ослепительных искристых призрачных фонтанов раздавался в наступившей оторопелой тишине.
С яростным вдохновением Прохор рвал блистающие головы электрических опасных приборов, и тьма густела в подземелье, как стремительный наступает вечер в горах.
Он бы всё изорвал здесь, но вдруг с гулким стремительным скрежетом стена перед ним, как и тогда, неделю назад, легко поползла верх и вправо, и призрачные огни туннельных фонарей, радостных Прохору до изнеможения, открылись за ней и засияли вдали тихим обещающим светом. Прохор кинулся в проём и стена, опять как и в прошлый раз, тут же медленно осела. И пылью, тёплой и масляной, дохнуло на Прохора.
Он помчался стремительными сумасшедшими скачками, падая, ушибая колени и сбивая в кровь ладони. Так доскакал он до работающего в блеске огней туннеля, увидал сверкающие серебряным блеском неслышно и стремительно убегающие в изогнутую даль рельсы. В конце этого своего стремительного и беспорядочного, броуновского какого-то движения, Прохор споткнулся в последний раз и упал плашмя на холодную, словно гадюка, рельсу. Два передних зуба у него будто корова языком слизала. Кровь, солёная, как капустный рассол, наполнила рот.