На стене, над тёмным входом, была неожиданная надпись, небрежно и без выдумки выполненная грубыми белилами по изнанке оргалита: «Экспериментальный курс. Литературная критика и реформаторы широкого профиля. Стопроцентное качество. Универсальный диплом. Выпуск 1990 г.».
Площадь за этой скучной, по военному суровой оградой, была поделена на тринадцать, можно сказать, аудиторий, похожих лаконичностью облика на простые загоны для колхозного стада. Между тем то, что тут происходило, было необычайно интересным. И даже судьбоносным.
Понятно, что Прохор попал сюда совершенно случайно. Какой, посудите сами, из него мог бы выйти, например, литературный критик, коль он и книжек-то в руках почти не держал. И даже стихов никогда не сочинял, как это делают в ранние свои годы все будущие знаменитые литературные критики. Так что, разуверовавшись вскоре в собственных дарованиях, они потом, от жестокой обиды на весь белый свет, начинают губить тех, у кого эти дарования оказываются в наличии.
Так что Прохор, конечно, даже и не понял, к чему он здесь сдался. Понимали, зато, те, кто его сюда загонял. Критик в планах затаившейся в подземельях цивилизации приравнивался к прочим виртуозам смертоубийства, и должен был во всех тонкостях владеть своим нещадным ремеслом, как и всякий воин тьмы, ополчившейся на белый свет.
Главное, что всё это происходило здесь так же просто и буднично, как в мастерской, где отливают пули. Живые болванки загоняли в камеру. Мозг – девственный, без извилин, жадный всё знать, впитывал информацию, закодированную в электрические волны по методу, над которым изрядно потрудились неведомые нам потусторонние гении, которые и поставили на рельсы здешнюю новую цивилизацию.
Может быть, эта главная тайна времени о её основателях когда-нибудь откроется нам, всё же.
Информация, заключённая в электрических колебаниях, тщательно дублировалась и обыкновенными текстами, с отточенным артистизмом произносимыми механическими, черезвычайно выразительными и самоуверенными голосами из динамиков. Размеренным голосом учителя начальных классов произносилась эта информация, и острые электрические иголочки пришивали эти разноцветные заплатки намертво к прорехам девственного мозга свеженьких обитателей подпольного обиталища. Динамики, развешанные по стенам, формой повторяли цветы настурции и львиного зева, кроме цвета, который был строг, серебрист, будто цветы ударил крепкий морозный утренник.
В динамики были вмонтированы хитрые генераторы, внушающие начинающим властителям духа гранитную самоуверенность, неколебимый апломб, всесокрушающее бесстыдство.
А больше ничего примечательного не было в этих камерах.
Мудрёные слова из репродукторов, никогда бы не привлекшие его внимания в той обстановке, которой он жил наверху, странно волновали Прохора.
Ещё необычнее было то, что они казались ему важными, им самим придуманными и выношенными, только теперь рождёнными в сладостной муке наития. Он, как будто бы, сам только что определился с тем, чем должен был жить дальше. Он начинал ощущать в себе зачатки мудрости, восторженное и крылатое чувство вырастало и крепло в нём, как бывает, вероятно, с ребёнком, которого одолевает желание сделать первый шаг и который вот-вот его сделает.
Прохор, конечно, всё забудет потом, но всё же это сладостное воспоминание о том, как впервые шевельнулся в его черепе оживающий мозг, будет часто волновать его. Первые толчки мыслей, далеко не ясных и не умеющих оформиться, всё же будут казаться ему отрадными и полными значения. С такими же чувствами будущая мать прислушивается и переживает внутри себя таинственную жизнь своего будущего ребёнка.
Где было Прохору знать, что слова эти источали отраву, что они, как свинец в ружейном стволе, были полны беспощадной силы. Его нисколько не трогало, что смысл в словах людоедский и смертоубийственный, крысиный, можно сказать. Как и всё остальное в этом подземном андеграундном мире. Прохор, похоже, как и планировалось, становился солдатом абсолютной, ничем не сдерживаемой свободы для рождённых тьмой.
Спасало его то, что мозг его всё же не был девственным, как у других. Прохор стоял сейчас в тесном единении рядом с другими и чаще всего бессмысленно пропускал мимо узкого своего сознания судьбоносное излучение и сокрушительные установки. Его мозг давно уже был занят мелким житейским хламом, который никакого отношения не имел ни к литературной критике, ни к искусству реформировать бесконечный меняющийся мир. К тому же в грудь его упёрлась сосками будущая критикесса с будущей известной фамилией, что так же не способствовало вниманию к знаменитым тезисам, которые вскоре должны будут свернуть с котурнов устоявшийся верхний человеческий мир. Какое-то жжение и зуд в голове Прохор, правда, ощущал. Но это объяснял он отсутствием телевизора, который признавал он из достижений цивилизации величайшим после унитаза. И который прежде полностью занимал его осиротевшее теперь воображение. Голова потрескивала теперь, мог бы думать он, от постигшего её духовного вакуума. А, может быть, думал он ещё, голова чесалась у него оттого, что не было тут, в этих подземельях, тёплого душа. Но, как видно, устроителям невиданных курсов чистота в литературной критике и реформировании порядка жизни полагалась делом абсолютно лишним и нецелесообразным. И справедливо, конечно.