— Нет, Зинуля… — не поверил он увиденному, но не бросился делать искусственное дыхание и трясти тело супруги, как трясут уходящего навсегда в другое измерение человека. Он продолжал негромко разговаривать с Зиной, догадываясь каким-то чужим, не принадлежащим ему умом, что говорит уже не с ней, а с самим собой: — Не надо так со мной, Зиночка… Зачем нам так с тобой, а? — Зина продолжала тихо не отвечать, точно так же тихо, как и он обращался к ней, и все еще заинтересованно глядела вверх, туда, где был потолок, а за ним — крыша, а еще выше, выше самой крыши родного дома отстоял от земли оставленный им башенный кран, за которым уже были облака. Над ними летали самолеты всяких систем — от винтовых до реактивных — и если небо было ясным, то их отлично было видно, как на ладони, если откинуть на мозоли. В самолетах сидели летчики и управляли полетом, но лиц их Петр Иваныч рассмотреть никогда не умел — не хватало зоркости и высоты надзора, а после уже — охоты и нужды…
Это был второй по счету, но на этот раз смертоносный тромб, сорвавшийся с места, куда болезнь прикрепила его в ожидании последнего короткого пути. Скорей всего, объясняли врачи, что отрыв имел место в момент наклона за подкладным судном, к которому потянулась больная, чтобы не побеспокоить прикорнувшего на ночном кресле вахтенного дежурного, Серегу Хромова. Но, если про тромб и про отрыв от стенки аорты лучше знали доктора, то про единственного друга больше понимал лишь сам он — вдовец Петр Иваныч Крюков, бывший муж и смелый крановщик-высотник в не таком уж и далеком прошлом…
Кроме родных и Фени, на поминках были Абрам Моисеич Охременков, прораб бывшего труда, в память о кране, Cepera Хромов с женой Людмилой, в память об их с ним счастливой жизни во все те годы, что раньше были, а теперь прошли, и Павликов друг Фима. Абрам Моисеич пришел, как звали, прокрепился первые полчаса, а потом дал слезу и уже не прекращал ее до самого конца поминочного стола, памятуя о том, как похоже провожали Томкину мать, его покойную тещу, которую он тоже помнил с жалостью и любовью. Cepera Хромов сидел насупленный, но не плакал, потому что до самого конца похорон не верил, что Зиночки больше нет с его другом и с ним, и не мог преодолеть растерянность, как не получалось и превозмочь страшную беду от потери близкой и родной души. Павла било то снаружи то изнутри, и он больше молчал, сидя по правую руку от отца. Фима беспокойно глядел по сторонам и пытался незаметно успокоить друга. Валентин с Николаем сидели понурыми зрелыми бычками, не приготовившимися как надо к материной смерти на фоне начавшегося было возврата в разумную жизнь, и потому они напряженно думали про мать, подолгу молчали и много выпивали. Обе их жены, Катерина и Анжела, запрятав по возможности раздражительную нелюбовь к чужой в доме девчонке, Фекле этой самой, командовали по кухне, доказывая окружающей родне хозяйскую родственную умелость. С остальными родственниками было, как по-писаному: горе было горьким, а потеря — невосполнимой.
Петр Иваныч был торжественно красив и благороден, и никто не знал, почему. Лицо его было светлым, выражение — Ульяновским, как любила Зина, костюм — тоже с любимым ею единственным галстуком в синий ромбик, а несчастье, в отличие от опыта всех прожитых лет, — настоящим. И сам Петр Иваныч был настоящим, таким же подлинным и натуральным, каким было и горе его, вывернувшее вспять, опустившее с верхнего предела на нижний многомерную чепуху и мелочевку, но закинувшее на самые высокие горизонты, выше самых крайних небесных глазурей все нужное и дорогое, что осталось в разом опустевшей жизни — память о верной, ненаглядной подруге и веру на скорую с ней встречу там, куда не дотягиваются самые быстрые и легкие самолеты и где не промелькнут и в помине любые прочие небесные объекты и тела. И неведомо было Петру Иванычу, как назывались те далекие места и подле какого светила располагались они: не успел он еще этого хорошо и спокойно обмозговать, был там свой Бог или не был или же какое-то другое всевидящее око подменяло самого главного, а, может, и вовсе незнакомая ему правда неизвестных миров поселилась на тех высотах, что скрывались за самыми крайними из последних облаков. Поэтому, сидя за родственным столом, Петр Иваныч больше думал, чем плакал…
Невестки собрали со стола, подтерли и ушли, зыркнув на прощанье в сторону Фени.
— Уеду я завтра, дядя Петь, — сказала она Петру Иванычу, когда они остались одни, — время мое пришло, наверно.
— Нет, — твердо ответил Петр Иваныч, — оставайся тут, у меня будешь жить, как родная.