Пришлось бежать из Москвы. Романовых и Черкасских похватали, рассыпали но дальним мерзлым краям. Держали в цепях на воде и хлебе, так что сгинули князья да бояре. Один только Федор тянул, но и ему готовили «баньку». Дал обет царь Годунов крови не лить, и не лили, а все равно умирали неугодные люди...
Осень и зиму промыкался по монастырям, куколь надел монаший, тем и спасся, ибо замечен был как ближний опальных. В суздальском монастыре у Спаса да Евфимия жил и в галицком на Железном Борку, но постыла ему монашья жизнь, с презрением и сожаленьем смотрел на чернецов. Понимал, недаром кто неугоден, тотчас его в монастырь. В Суздале напротив Спас-Евфимиевского Покровский стоит монастырь, женский, и говорили ему монахи, что множество там красавиц заточено самого высокого сана, одних цариц не счесть, сколько бывало.
Значит, и царицы нелепо кончают житье, раздумывал он и все помнил свою Ксению. Замыслил было историю писать про постриженных королев да царевен на манер тех, какие доводилось читать, но рука замирала посреди бумаги, и чудилась та прекрасная, лик ее проступал сквозь бумажный лист.
Умельство его в писанье разнеслось по монастырю, и принуждал его настоятель сочинять каноны святым. Он сочинял, но усмехался и говорил про себя: «Не то думаете обо мне, отцы, не путь писаки мне предназначен». Многие дивились на его скрытный, изменчивый нрав. Сядет, бывало, уставится в землю, полдня его с места не сдвинешь. А то веселится, бегает, дергает за одежды, как дитя малое. И все мыслит про себя, мыслит. Вдруг гнев загорится во взгляде, а то во сне заскрежещет зубами, вскочит и с рыком несется вон. Сожитель его по келье сказал:
— Бес в тебе заключен, моленьем да гладом его изгони.
— Не тем я наполнен, Остратий,— ответил он.
Седмицы не прошло после того разговора, как снова подался он на Москву. Опасный, отчаянный шаг, но не сиделось вдали, творить надо было жизнь. Узнал в Москве, что розыск на опальных кончен, иные заслужили прощенье. И двинул прямо в Чудов кремлевский монастырь к деду своему Замятне. Прошенье подали архимандриту Пафнутию, и позволил тот жить иноку в келье с дедом.
Удача была неслыханной. Судьба, кидая его как щепку по волнам, враз приблизила к царевниным хоромам. Цепким умом своим он уже раскидывал затеи одна хитрее другой, и если еще не на деле, то головой все близился, близился к той, которая одним взглядом перевернула всю его жизнь...
*
...Оленка бела, а Марфа темна, черноока. Сумерничали в Аксиной горнице на раскидистой медвежьей шкуре.
— Ночью кто-то кричал,— сказала Оленка.
— То женихи под окнами бродят,— усмехнулась Марфа.
— Троица скоро! — Ксения закинула руки за голову.— Гадать будем, в леса поедем.
— В прошлое лето ветка моя расплелась, значит, вышло мне замуж,— сказала Оленка,— а не случилось. Пустое гаданье.
— По облакам да птицам гадают.
— Лучше на оклик,— сказала Марфа,— кто навстречу идет, крикни ему: «Эй, болезный!» Если встанет, как столб, быть жениху скоро.
— А что, ласки, хочется вам замуж? — спросила Ксения.
— Ни-ни,— ответили боярышни,— с тобой нам лучше.
— Да ведь и меня отдадут на другое лето. А ты не лукавь, Оленка, тебе-то уж в самую пору.
Оленка уткнулась лицом в шкуру, засмеялась.
— За кого ж тебе, Акся, идти? — спросила Марфа.
— Говорят, из дацких земель.
— Далеко ли то?
— Месяц пути, кораблем и по суше.
— Ой-ой! Небось король или принц.
— Мне все одно, батюшка был бы доволен.
— Счастливая ты, Аксюша.
— Какое нам счастье, девкам! Грозный-то царь аспидный семь женок переменил. Все у него мерли да в монастырь постригались.
— Ну тебе-то иначе будет. Ты вон как умна и красива. Любить тебя будут, Акся. Души не чаять.
— То бы хорошо,— сказала Ксения.— А я-то любить его буду?
— Это как Бог положит,— сказала Марфа.
— И что за дацкие земли? — пробормотала Оленка.— Какие там города и деревни и чего люди думают? Может, и у них дождь злак побивает, может, и там маются?
*
Холодные погоды тревожили и Европу. Не было такой весны много десятков лет. Дождь шел в Париже, дождь шел в Копенгагене, и в городе Лейдене над землей Нидерландов тоже висело хмурое небо.
По улице Зонневельт шагал высокий молодой человек в узком черном камзоле с белым английским воротником и черных чулках. Шляпа на нем была тоже черная, черные же башмаки с железными пряжками.