Выбрать главу

— И будто у вас не терпят католиков, кальвинистов?

— В каждой стране свой обычай,— ответил Михаил.

— Я был бы рад, если б всякий русский оказался так учен и воспитан,— сказал Иоганн.

— Московия далека,— возразил Михаил,— и вряд ли вам придется столкнуться с московскими нравами.

— Ошибаетесь,— сказал Иоганн.— Судьба послала мне нужную встречу. Я приглашаю вас пообедать со мной и заодно поговорить о стране, которая с некоторых пор для меня интересна.

*

Пронка Протатуй долго крепился, но все же написал извет на Нечая Колыванова. После смерти Мамона обозначилось в кремлевском объезде место десятского. Уж Колыванов и Мамонкин кафтан получил, значит, получит и десятского, а это как-никак на целых три московских рубля в год больше. Три рубля деньги немалые, и Нечаю они зачем? Прогуляет, по кабакам просорит. У него же, у Пронки, семья перебивается с хлеба на квас, даже приторговывать приходится, но и торговля у Пронки не ладится.

Пронка рассчитывал так. Извет безымянный, поди докажи. Может, и возьмут Нечая на пытку, но ни за что тот не вымолвит ни слова, это уж Пронка знал. Не подтвердится извет, не больно-то пострадает Колыванов, но десятского места ему уж не видать. Человек при извете любом в гору не пойдет. Был же случай, когда стрельцы оговорили кукуйского лекаря Кугеля — немца, будто под дудку у того мертвецы дома пляшут. Кугель оправдался, представил скелет, надобный ему для изученья тела, и скелет этот, на стену повешенный, колыхался при ветре, стало быть, ложное показалось стрельцам. Но толку что? Хоть и невинен Кугель, а все же согнали его с государева двора, убавили жалованье. Человек с наговором не тот человек.

Так Пронка и написал. Ходят-де слухи, что кремлевский стрелец Нечай Колыванов польстился на сенную боярышню царевнину Оленку, сироту Лыкову. И, мол, видали их, как ночью сиживали в тайном месте. Про блуд Пронка не написал. Мол, сиживали просто, а про блуд неизвестно. И так будет ладно.

Дней пять носил извет, запрятанный в полу кафтана. Не решался. На пятый сел в кабак с Колывановым. Охал, жаловался на хлеб дорогой.

— Ты уж, Нечаюшка, не забудь меня, когда станешь десятский.

— Черта буду я лысого,— возражал Нечай.

— Кому же еще-то?

— Все мне опостылело, тоска-кручина в могилу влекет.

— Нет, нет, про то слушать не буду,— испугался Пронка.

— Бежать бы отсюда в казаки, на Волгу и Дон, тесно мне тут.

— Я б тоже. Да куда? Семья у меня.

— А мне не видать семьи.— Нечай уронил русую голову на стол.— Бессемейный я человек. В поле бы мне да саблю в руки, с ворогом биться, а не своих тыкать бердышом.

— Слыхал, на Пожаре про что кричали?

— Слыхал, да я и сам знаю, что жив царевич.

— Тише бы говорил. Откуда знаешь?

— Слухом земля полнится.

— Не об том мы с тобой, Нечай. Не нашего то ума дело.

Когда пьян был Нечай, не мутнел его взор, наоборот, вспыхивал ярой голубизной. Вперился он в Пронкины очи и так сказал:

— Мошка ты, Пронка, бескрылая. Не хочешь взлететь и не сможешь.

То и решило дело. Не то чтоб обиделся Пронка, а так. Взял да и кинул ночью извет на крыльцо Разбойного приказа.

*

Слухи о чудесном спасении царевича Дмитрия хаживали давно. Еще в лето венчанья на царство Бориса лазутчики литовские, что в Смоленск проникли, много записали рассказов. Что, мол, не царевича покололи, а другого мальца, подменного, а царевич бежал. Иной был слух, будто царевича все же убили, но Годунов держит при себе двойника, чтоб посадить на царство, а самому по-прежнему править. И все эти наговоры были черными для Бориса. Приутихли они, когда взошел на трон, да ненадолго...

Скоморошек Терешка, тот, что на Лобном месте царевича представлял, спал себе на голой лавке, накрытый козлиной шкурой. Сладкая слюна текла с уголка рта спящего скоморошка, что-то снилось ему, он улыбался детской своей улыбкой, чесал то плечо, то спину, кусаемый мелкой ночной тварью. Про царевича Дмитрия да царя Годунова мало чего знал Терешка, да и не его малого ума было то дело, восьми только лет достиг Терешка. Был он бездомен и бессемеен, как великое множество мальцов на Руси. Подобрали его скоморохи и выучили делать всякие диковища, козлом скакать, кричать петухом, на дудке играть, бить в бубен, а за то, хоть не каждый день, имел скоморошек Терешка кусок хлеба, да луковицу, да кружку квасу, а иногда перепадало рыбки и мяса.

Любили скоморохов на Руси. Князь их смотрел и бояре, а Грозный царь сам надевал козлиную шкуру и потешался вместе с глумцами, прыгал, визжал и хрюкал. Но все до поры. Один глумец при Иване выкрикнул про убиенных, что мало, мол, надо бы весь народец пожечь, потопить да повешать. Тотчас содрал с себя царь козлиную шкуру, монашью натянул рясу и, подумав, приказал глумца того сварить при нем в кипящем масле, да не сразу, а потихоньку. «Как? — спрашивал царь,— мало ль тебе, али еще надо? Сам же хотел». На что глумец, хоть и кривился, хоть черным стал от страдания, все отвечал: «Ай, мало, царь. Говорю же, всех потопить да выжечь». И кинули его в котел с головой, а царь молча ушел и вечер с ближними играл в шахматы.