Нечай взъерошил густые волосы.
— Не отдадут ее за меня.
— Да уж коль воеводой не станешь, точно не отдадут.
— Она-то сама, ты знаешь ведь, из крестьянок.
— То когда было! Уж коли ее Лыковы вырастили, считай, что боярышня. А теперь при самой царевне. Там и приданое, брат, такое, что тебя с потрохами купят.
— Не пасть ли мне в ноги Ксении свет Борисовне?
— Эка, брат, падешь! Ты ногу-то хоть ее видел?
— Челобитье подам.
— Тьфу на твое челобитье. Кто ты таков, чтоб просить за себя сенную боярышню? Князь или гость заморский? Ты ведь стрелец простой, холопишко, буйная голова. Ни кола у тебя, ни двора, ни гроша за душою...— На этом слове Пронка язык прикусил, потому что пивал он всегда за Нечаев счет, хотя и не был скаредой, просто жена да дети, а Нечай птица вольная, удалой воин.
Но Колыванов не заметил огреха. Угрюмо смотрел в стол, тискал в руках сулею, вот-вот, казалось, пискнет она от боли.
— А знаешь ли ты, Пронка, что она меня любит? — спросил он сурово.
— Грех, грех,— пробормотал Пронка.— Молчи хоть об этом. Ничего не знаю, ничего не слыхал.
Нечай усмехнулся.
— Встречаюсь с ней, Пронка, вижу мою лебедушку.
— Ничего не слыхал, не знаю...— бормотал Пронка.
— Каждую седмицу вижу, а то и чаще.
— Да что ж ты болтаешь такое? — прошептал Пронка. Повертел головой, не слышит ли кто.— А ежели дознаваться станут, ежели меня к пытке возьмут? Знают ведь, что мы с тобой сотоварищи.
— А говори все как есть. Я не страшусь. Нечай, мол, Колыванов да Оленка, Лыковых сиротинка, в любви обмирают. Без света и без надежды. Говори! Мы, может, возьмемся за руки да скакнем с Ивана Великого, для того он и надстроен. Или утопимся.
— Утопимся! А ее-то спросил? Ей-то на кой топиться? Она как сыр в масле катается.
— Не понимаешь ты, Пронка. Она, любушка, за мной на край света пойдет. Хоть в могилу.
Пронка еще раз повертел головой.
— Скажу я тебе так, Нечай. Болтай меньше. Ну, ладно я, а кто другой услышит?
— Другой не услышит. Тебе же я верю. Или ты не товарищ мне?
— Я-то товарищ.
— А с кем мне еще говорить? Или человек говорить не должен? Теперь, чуть слово, сразу донос. Чуть что, на дыбу хватают. Оговоры, наветы. А я говорить хочу! Я против царя не замышляю. Я сам себе голова, я жизнь свою строить хочу. И если уж я полюбил, от своего не отстану.
— Да тише ты, тише,— пробормотал Пронка,— ты вот мне гривну обещал.
Нечай порылся в карманах, сыпанул на стол монеты.
— Одно меня беспокоит, кто это ночью под окнами царскими шастает? Знаешь ли ты, Пронка, что Олена с царевной Ксенией в одной горнице почивает? Окно это теперь самолично стеречь буду.
— Да будто бы в куколе был.
— Все ночью в куколях. Щепкин-то князь, когда Китай-город жег, тоже куколь надел.
— Куколь обличье кроет,— согласился Пронка.
— Я уж его поймаю. Недобрый, видать, человек.
— А кто же теперь добрый? — спросил Пронка.— Время, братец, такое и жизнь. Добра ждать ни от кого не приходится.
Они замолчали, слушая недалекий суетливый шум площади.
*
Шумит, волнуется торг на Пожаре. Раньше эта площадь называлась Троицкой, но с тех пор, как на месте Троицкой церкви возвели Василия Блаженного, с тех пор, как гульнул огонь вдоль кремлевской стены, все выел, кроме каменного храма, прозвали площадь Пожаром, и еще полета лет ожидать, пока назовут ее Красной.
На площади не протолкнуться. Хоть и гоняют объезжие лишний народец, но коль в одном месте убавят, прибавится в другом. Люд тут лихой, въедливый, крикливый. Больше всего шумят коробейники, торговцы по-ходячие. У этих глотки луженые. Вывернут свой товар на лоток и давай хватать за руки, а если объявится коробейница-баба, никогда не отстанет, вовсе ненужную вещь всучит за любую деньгу.
Пирожники и калашники тоже крикливы, да уж и квасники им не уступят. Вокруг их бочек всегда море разливанное, кто не допьет, тот льет себе под ноги. За эту грязь тоже народ бранится, у иной кадки по колено в землю уйдешь.
Есть, конечно, и постепенней торговля. Книжники, например, что у Спасского моста, те не кричат. Да и покупатель у них не мелкий, священники, монахи, богатые люди. Книжка ведь дорога, иная полкоровы стоит. У самого Василия женское место, щепетильная тут торговля, белила да румяна разложены, зеркальца, гребешочки, щипчики для бровей и всякие прехитрости женского преображенья. Тут тоже потише. Чего кричать, надо вглядеться да поразмыслить.
Иконники тоже, конечно, чинные люди. С некой поры тут и парсуны, изображения смертных, пошли из Флоренских да немецких земель. Диво дивное. Сидит на парсуне иноземный боярин, словно царь небесный, глядит на народ, ухмыляется, а что за боярин и за какое дело его словно святого писали, никому не известно. Икону-то, понятно, покупать не станешь, не продаются ведь божеские вещи. Надо «менять», положить рубль на лоток да отойти, в сторону засмотреться, а продавец незаметно те деньги в свой кошель смахнет, тогда подходи и бери икону. А что делать с парсуной? Парсуну-то покупать можно ли? Да и в какой угол вешать ее и для какой надобности? Хорошее украшенье, да больно уж непривычное.