Звонкие вирши повествуют о персидской беде, сверкая как солнце за облаками. Как озаряют они славу Афин и победу Эллады! И радость зрителей, сопереживающих вместе с соседями, вздымается и опадает, словно волны моря житейского.
Внимательные глаза и души этих зрителей не видят более сцены, спектакля, соревнования поэтов. Они испытывают лишь самую благородную симпатию и самое священное счастье, оттого что спасли свою отчизну ради дня этого чистейшего триумфа. По лицам их текут слёзы, потому что мать царя плачет о своём бестолковом сыне, но на их губах счастливая улыбка, ибо справедливые боги даровали победу грекам. Напряжение делается едва переносимым — так бушуют в душах зрителей всесильные воспоминания.
А потом тень Дария, вызванная из могилы причитаниями персов, предрекает Атоссе и старейшинам несчастье ещё более худшее, чем Саламин, — то, что будет потом, то, что, как известно всем зрителям, случилось семь лет назад. Дарий предсказывает разгром при Платеях. Тень отца Ксеркса вещает с громогласной непоколебимостью самого рока.
Затем является и сам царь, и зрители забывают о том, что гигантская фигура, в порванной мантии и с опустошённым колчаном, и есть Эсхил, сам поэт, в качестве протагониста исполняющий обе главные роли. В отчаявшемся призраке зрители видят самого Ксеркса, искупившего вину, утратившего гордыню. Строгие строчки возвышаются и опадают, в такт им текут безмолвные слёзы, разбуженные священным искусством. Ксеркс объявляет о своём отчаянии, и хор двенадцати старцев, словно эхо, вторит ему.
Вновь и вновь жалобы хора звоном уносятся в пространство — к синему недвижному небосводу:
Ксеркс, словно бы терзая струны собственного сердца, стонет:
Напряжённые голоса сливаются в единый шквал трагического звука, переполняющего весь театр:
Представление кончается. Волнение, вызванное радостью и сочувствием, до предела напрягло души греков. Никогда ещё искусство не вселяло более высоких чувств. Это опьянение — сразу и дионисийское и аполлоническое. Оно настолько сильно, что зрители даже забывают о благодарности. Повсюду, раздаются крики, зовут архонтов, городские власти. Огромный и просторный театр вдруг как-то съёживается. И собравшейся в нём толпе внезапно становится душно в этом полукруге, распростёршемся под синим недвижным небом.
Толпа валит наружу. Все ощущают потребность дать выход собственным чувствам и, словно бы повинуясь общему порыву, не расходятся и поднимаются вверх — на холм Ареопага. Молодой человек, почти мальчишка, прекрасный как изваяние ещё не родившихся скульпторов, возглавляет группу молодёжи. Семь лет назад они ещё не были в силах поднять оружие, но вести, пришедшие от Саламина и Платей, жгли юные сердца. Они были разочарованы, потому что не могли принять участия в битвах. Но теперь они стали мужчинами, молодыми мужчинами.
Они унаследовали будущее. Перикл — тот, который первым поднимается на склон, — будущее принадлежит ему. Крики юнцов разрывают весенний воздух. Толпа покоряется их порыву. Куда? На Акрополь, в древнее святилище Афины Паллады. Видит ли сейчас Перикл, как за древним храмом встаёт блистающее видение, грядущий, ещё не построенный Парфенон? Нет, нетерпение ведёт его к древнему храму. Юноши показывают вдаль руками, пылко перекликаются, и имена богов чередуются со словами «Саламин» и «Платеи».
Там между дорийскими колоннами, окаймляющими целлу[59], висят тысячи взятых при Платеях персидских щитов. Они покрывают собой колонны, они сложены стопками друг на друга. Они кажутся тысячами пленённых солнц, низвергнувшихся в своей надменности со смиренного неба. Перикл и его друзья невольно прикасаются к рукояткам кинжалов. Те, у кого нет при себе оружия, сжимают кулаки, и взволнованная толпа бурным потоком течёт наверх, чтобы разделить восторг этого божественного опьянения. И рукоятями кинжалов, сжатыми кулаками, они выбивают ритм по персидским щитам, сложенным в стопы, покорённым, надменным солнцам, наполняя пением металла весь Акрополь.
Громкими, чистыми, звучными голосами, юными, полными счастья и священного восторга, они кричат: