Выбрать главу

— У-у, гад! — прорычал Мишка и бросил к его ногам камень.

Булыжник с глухим звоном ударился о землю.

— Га-ады! — прокричал Мишка снова, подняв вверх сжатые кулаки.

13

Вот и все.

Дальше начиналась пустота.

И в этой пустоте сумеречно светилось единственное желание: избавиться от сострадания и жалости.

Выйдя из райкома, он свернул в соседний двор, оказавшийся проходным; в следующем отыскался пролом в заборе.

Он петлял по задворкам, меж дощатых сараев, помойных ям с гудящими клубами мух, натыкался на веревки, на которых сохли латаные простыни и цветные подштанники. Где-то мимоходом задел фикус, выставленный на солнце, где-то примял грядку с луком...

Он остановился только один раз: когда, выгнув яростно хвост, на него набросился лохматый пес, остановился не от страха, а скорее от удивления — почему-то поразила мысль, что собаки могут кусаться...

Он обошел двор кругом, но так и не нашел второго выхода. Сухощавая старуха со строгим иконописным ликом выбивала длинной скалкой пыльное ватное одеяло. Воздев скалку к небу, она остановилась, подозрительно вглядываясь в Клима:

— Ты чего ищешь?..

И этот ее жест, перечеркнувший небо, и коричневая морщинистая рука с пергаментной кожей, и сам вопрос снова показались ему странными.

— Ничего,— ответил он подумав.

— Тогда проходи,— сказала старуха,— нечего тут тебе делать.

— Да,— сказал он,— нечего.

И вышел через открытые настежь ворота, но уже не на ту улицу, где находился райком, а на параллельную, и пошел медленно, совсем медленно, потому что смешно спешить человеку, у которого впереди — пустота.

На углу он увидел грузовик, шофер утонул головой в моторе, свесив худой, костлявый зад.

Две бабенки, толстые и румяные, с кошелками в руках, прошли мимо. До Клима донеслось:

— Карамельку выбросили... Не опоздать...

Он пошел дальше, и все повторял эти неожиданно застрявшие в голове слова насчет карамельки. Откуда-то из тумана выступило ушастое, с большими губами лицо Карпухина, его торжествующе-бесстрастные глазки:

— За поступки и взгляды, несовместимые с дальнейшим...

Он очень спешит, он тоже не хочет опоздать — товарищ Карпухин! И завтра он поднимется на трибуну, нависшую над залом, и товарищ Хорошилова позвякает звоночком, и в наступившую тишину товарищ Карпухин бросит справедливые и гневные слова о безыдейных клеветниках, которые... И товарищ Михеев тоже выйдет на трибуну и скажет, что правильно и мудро поступило бюро, изобличив этих «которых»...

И тут бы, в эту самую секунду, вбежать в зал и крикнуть:

— Карамельку выбросили!

Как они ринутся — отшвыривая друг друга, глотая слюну, как, хрипя, станут протискиваться вперед и бить себя в грудь кулаком, и вопить: «Мне! Это я изобличил, это я раскусил, это мне, это моя очередь!..»

Та, в бордовом, сказала: «Мы оставляем вам возможность...»

Нет, к чему? Вы уж как-нибудь сами — спешите, запихивайте за обе щеки!

Он и не заметил, как оказался на центральной улице. Здесь было, многолюдно, скрежетали трамваи, вонючим синим дымом натужно харкали автобусы, и два встречных потока прохожих пронизывали друг друга. Какой-то толстяк с гофрированной шеей ударил его по ноге тугим портфелем и обозвал нахалом. Клим ничего не ответил. Он смотрел на девушку в голубом платьице, стоявшую у входа в скверик. Она хрустела вафельным стаканчиком с мороженым, под мышкой у нее был зажат томик Тютчева. Молодой человек рядом с нею смеялся, показывая белые зубы, а его беспокойный взгляд рыскал по ее телу, юркал за вырез платья, цепко скользил вниз.

— В девять?

— Ах, нет...

Почему же нет? В девять! Именно в девять, и ни минутой позже! И конечно, сначала будет Тютчев, и звезды, и еще какие-нибудь слова, а в заключение — карамелька...

Слова, слова, слова...

— Слова, товарищ Бугров, вы играете словами...

— Неправда, мы не играли! Мы верили в них, мы думали, они чего-то стоят, капитан Шутов!.. Это вы превратили их в игральные карты — крапленые, крапленые, товарищ капитан!..

Он шел, все убыстряя шаги, не обращая внимания на тех, кто его толкал или кого толкал он сам.

Его качало.

* * *

Он думал, что это будет трудно, но это было легко. Бумага великолепно горела. Правда, тяга была неважной, но он помешивал кочергой обуглившиеся страницы — и бумага опять вспыхивала. Первой оказалась поэма «Будущее наступает». Гениальная поэма на тысячу строк, для самого толстого в Союзе журнала. Пламя робкими, трусливыми язычками забегало по обложке. Он положил сверху «Яву в огне». «Ява» сгорела быстро. Получился недурной каламбур. Остальное — стихи, пьесы, старые поэмы, написанные полудетским почерком на обрывках листов с бухгалтерскими счетами — военные годы! — он подбрасывал, не разбирая, не заглядывая, выгребая целыми ворохами из своих тайных архивов: между стенкой и плотной шеренгой энциклопедических томов.