Выбрать главу

— Коньяк за тобой. И чтобы пять звездочек — без мошенства!

Когда Клим, захлестнутый бешенством, очутился перед Шутовым и обрушил на его голову крик, похожий на рычание, он испытал при этом странное, головокружительное чувство: как будто его со связанными руками бросили в колодец, и он летит в пустоту, не в силах задержаться; уцепиться за что-нибудь. Он искал, он жадно хотел отыскать в глазах Шутова ответную злость, ярость, но в них было пусто, пустота — и только.

И когда он выкрикнул все, что мог, Шутов спросил:

— Кончил? — и как-то устало усмехнулся.

И Клим снова заорал, уже ясно ощущая, что вполне бессилен со своим криком, что тут надо просто ударить—с маху, всей силой, по этой спокойной, циничной роже, и бить, бить до тех пор, пока в ней проснется что-то человеческое.

— Кончил? — повторил Шутов второй раз, когда Клим выдохся.— Так вот. Если ты комсорг, ты других воспитывай. Не меня.

— А ты кто такой? :— крикнул Клим.

— Я — Шутов,— и он произнес вторично, растягивая слоги:—Шу-тов.

Но есть же где-то предел, какой-то предел!..

Вероятно, когда Клим оглянулся, в его взгляде было что-то такое, что всколыхнуло угрюмое молчание ребят.

— Нехорошо, братцы, все получилось,— хмуро сказал Мамыкин, сидя за своей партой и не подымая глаз.—Нехорошо...

— Проспался? — гоготнул Слайковский.— А сам ты что, не слыхал, когда сговаривались?..

— Слыхал,— виновато пробасил Мамыкин и тяжело вздохнул.—Да я сдуру думал, это шутка...

— Шутка! — Слайковский закатился тоненьким смешком.— Кому шутка, а кому — пять звездочек!

— А ты заткнись! — громыхнул Лешка по парте кулаком. Свекольный румянец, медленно разливаясь, поднимался все выше, охватывая его тугую, короткую шею, подбородок, уши. Лешка поднялся — медвежеватый, огромный — приблизился к Шутову.

— Слышь ты, Шут, нехорошо все получилось. Бугров тебе верно говорит — извиниться перед Мальвиной надо, прощения попросить... Зачем обижать человека зазря, такого — особенно...

— Нет, правда, ребята, правда!.— вскочил Лихачев, тряся своим рыжим, падающим на глаза чубом.— Чего там, Шут, тебе же хуже будет. Вышибут из школы, как пить дать! Вышибут!..

Его поддержали остальные.

Теперь, даже Слайковский смолк. Шутов остался один. Он с усмешкой оглядел ребят и ничего больше не сказал.

Ждали бури, но буря не разразилась. Наверно, Мальвина Семеновна — никто не понял почему —не рассказала о случившемся ни директору, ни Леониду Митрофановичу. На следующий урок она явилась как обычно — только без румян и в тускленьком платье мышиного цвета. И все заметили, сколько морщин у нее на лице и какое оно старое, и всем почему-то хотелось, чтобы она рассердилась, накричала на них своим тонким, дребезжащим голоском, но она не кричала. И когда Шутов извинился, выслушала его равнодушно и, сказав: «Садитесь», вызвала кого-то отвечать.

Извиняясь, Шутов смотрел на нее тем же пустым, скучным взглядом, как и тогда, когда объяснялся ей в любви, и только потом, возвращаясь на свое место, посмотрел на Клима с такой безудержной, такой торжествующей ненавистью, что тот почувствовал: война объявлена!..

16

Война была объявлена — и Клим снова почувствовал себя комсоргом, как в тот еще недавний день, когда он бросил свой класс в бой на Собачий бугор. Война была объявлена — война той темной, смутной силе, глухое сопротивление которой он испытывал постоянно и которая — так теперь казалось ему — сконцентрировалась в гнусной фигуре Шутова. Он или Шутов — третьего не дано!

Может быть, что-то насчет истории на немецком все-таки просочилось в учительскую, а может быть, просто оттого, что дела в десятом обстояли из рук вон плохо, Леонид Митрофанович устроил классное собрание и говорил долго, по пунктам, обо всех вместе и о каждом в отдельности, и было тоскливо слушать его строгую, безупречно логичную речь, полную свистящих и щипящих.

Решение пришло неожиданно и сразу же отлилось в форму четких лозунгов. И конечно же, в них было кое-что слишком... Но без такого «слишком» они мгновенно поблекли бы и превратились в нудные школьные прописи.

— Ни одной двойки, ни одной шпаргалки, ни одного замечания на уроках!..

В конце Клим прибегнул к магической формуле, которая в трудные моменты всегда выполняла роль могучего тарана:

—...Если мы — настоящие комсомольцы!

Он стоял перед классом суровый, как долг. С долгом не спорят. Ему повинуются. Правда, Леонид Митрофанович едва не испортил всего:

— Правильно, к этому следует стремиться.

В его тоне не хватало категоричности. Ребята сразу учуяли это. Слайковский опомнился первым:

— Ни одного замечания? Ничего не выйдет!..

И как бы в подтверждение, поднялся Лапочкин. Жалобно моргая белесыми ресничками, он сказал, что не может ручаться за русский письменный...

— Хорошо,— с несокрушимой решительностью произнес Клим,— мы прикрепим к тебе Михеева. И если ты не исправишь русский, вы оба положите свои комсомольские билеты вот на этот стол!.. И так — все?! Учтите: кто не согласен — пусть заявит прямо! Кто Против? Кто за? Принято единогласно!..

На другой день вышла стенгазета «Зеркало».

Над «Зеркалом» просидели добрую часть ночи, собравшись у Игоря. Наконец-то Турбинина удалось расшевелить! Его избрали редактором, и уж никому бы не пришло в голову именовать Игоря «маркизом», когда, лежа на полу, он рисовал карикатуры и выдумывал сатирические подписи. Турбинин добыл у отца три листа ватмана и снабдил редколлегию всем, начиная с красок и кончая крепким чаем с печеньем. Любовь Михайловна несколько раз неслышно входила в комнату, намекая:

— А спать когда же?..

Игорь отмахивался:

— Успеем...

В конце концов она сдалась и ушла в спальню, напомнив, чтобы, когда все разойдутся, Игорь выключил свет.

Вся школа бегала в десятый — смотреть газету. Особенный успех имели карикатуры Игоря.

Главным его шедевром была карикатура, в которой молодой человек в парике, похожий на Ленского, молитвенно простирал руки к небу, выдыхая перистое облачко с надписью: «Я люблю вас»... А в небе сияли пять звездочек... Сакраментальный смысл этого рисунка был понятен только десятиклассникам. Ждали, что произойдет, когда Шутов узнает самого себя, но тот сказал:

— Ничего, мальчики, постарались... Ничего...— и только рассмеялся отрывистым сухим смешком, рассыпав его, как дробь, сквозь зубы.

Игорь делал вид, будто ему безразличен успех стенгазеты, но Клим хорошо видел, как он исподтишка все время наблюдал за толпой у «Зеркала» и ревниво прислушивался к толкам. Ликуя от первой удачи, Клим едва сдерживал свою радость:

— «Пускай олимпийцы завистливым оком»...— сказал он, подойдя к Игорю.— Вот так-то, старик: это лишь начало!

— Ничего особенного,— процедил Игорь,

Но против воли лицо его осветилось горделивым сознанием победы.

«Ты еще вступишь в комсомол»...— подумал Клим..И сказал:

— Хочешь, я вечером почитаю тебе свою поэму?

17

Поэма, на которую легли отсветы недавней войны и зарева грядущих революций! Поэма, зычная, словно клич Будущего! Прочесть ее впервые Турбинину было для Клима высшим откровением дружбы.

Игорь слушал, раскачиваясь в кресле. Он сказал:

— Это агитка. К тому же сильно растянутая.

Губы его сложились в сочувственную улыбку.

В глазах тускнела терпеливая скука.

— Ерунду городишь! — крикнул Мишка.

Он разгребал в печке жар и теперь, обернувшись к Игорю, держал перед собой, как шпагу, докрасна раскаленную кочергу.

— Агитка! А Маяковский?

Кресло равномерно покачивалось.

— Здесь Маяковский ни при чем... Бугров подражает вначале Гейне, потом Уитмену, кое-где — Багрицкому... Впрочем, влияние Маяковского заметно тоже, но... опять-таки, это не влияние, а простое подражание...

— А там, где о Дон Кихоте? Это что, тоже подражание?— Мишка, повернувшись задом к печке, не чувствовал жара. В комнате запахло паленым.