С другой стороны, в Израиле сформировался редкий сорт политического либерального плюрализма, правда, слегка увядающий во время войн, однако превосходно функционирующий в периоды затишья. В Израиле пока что допускается высказывание «не совсем сионистских» мнений в артистических салонах, в парламентских выборах участвуют арабские партии (если только они не поднимают критический вопрос о еврейском характере государства); кроме того, допускается самая резкая критика в адрес избранного правительства страны.
Это еще не все. Израильские элиты, особенно связанные со СМИ, в значительной степени освободились от медвежьих объятий национальной мифологии. Молодое поколение журналистов и критиков более не склонно, да и просто не в состоянии повторять коллективные этноцентрические мантры своих родителей — оно следует социальным и интеллектуальным моделям, создаваемым в Лондоне и Нью-Йорке. Глобализация оставила следы своих мощных когтей на теле израильской культуры; попутно она подорвала влияние сионистских мифов, бывших неотъемлемой частью культурного достояния «поколения основателей» Израиля. Интеллектуальное течение, названное постсионизмом, невзирая на свою маргинальность, стало заметной частью израильской академии и породило новые, прежде незнакомые представления о национальном прошлом. Израильские социологи, археологи, географы, политологи, филологи и даже кинематографисты бросили вызов базисным элементам господствующей в стране национальной исторической концепции.
Впрочем, все эти новые информационные потоки каким-то образом обошли важнейшую дисциплину, торжественно именуемую «историей народа Израиля». Совсем не случайно в израильских университетах нет единых исторических факультетов. Факультеты «общей истории» (к одному из которых я принадлежу) существуют отдельно от факультетов «истории народа Израиля». Мои самые свирепые критики пришли именно оттуда. Их главным тезисом (разумеется, помимо «ловли» незначительных неточностей) было утверждение, гласившее, что сами мои изыскания в области еврейской историографии нелегитимны, поскольку область моей «узкой исторической специализации» — Западная Европа. Стоит отметить, что этот «запрет на профессии» никогда не применялся к другим «общим историкам», занимавшимся еврейской проблематикой, если те не пересекали неписанных концептуальных и терминологических границ, установленных сионистской идеологией. Любая реконструкция израильского прошлого должна была включать в себя такие основополагающие понятия, как «еврейский народ», «страна праотцев», «изгнание», «диаспора», «возвращение», «страна Израиля», «освобождение земель» и т. д. Отказ от них приравнивался к религиозной ереси.
Все это я хорошо знал еще до того, как приступил к написанию этой книги. Я не сомневался, что буду обвинен в «невладении еврейской тематикой», непонимании исторической уникальности «народа Израиля», игнорировании его библейских корней и отрицании его «вечного и имманентного единства». Однако постоянно находиться в Тель-Авивском университете рядом с горами книг, кипами еврейских исторических документов и не раскрывать их было выше моих сил. На мой взгляд, проигнорировать эти сокровища и отказаться принять брошенный ими вызов значило бы совершить профессиональное предательство. Разумеется, гораздо легче и веселее было бы совершать традиционные профессорские (научные!) поездки во Францию и в США, собирать там материалы, связанные с культурой Западного мира, и наслаждаться академическими удобствами и свободами. Тем не менее, я счел своей обязанностью как профессионального историка, непременно участвующего в лепке коллективной памяти общества, в котором он живет, попытаться внести непосредственный вклад в эту лепку, вклад, касающийся ее наиболее болезненных сторон.
Признаюсь, дистанция между полученными мной результатами и стандартными взглядами на еврейское прошлое, принятыми в Израиле и отчасти во всем мире, потрясла не только моих читателей, но и меня самого. В школе и в университете нас учат приступать к написанию любой работы лишь тогда, как мы перестаем ее обдумывать. Иными словами, начиная писать книгу, автор должен с первой строчки точно знать, чем он ее закончит (именно так пишутся диссертации). На этот раз ни о чем подобном не могло быть и речи — меня мотало из стороны в сторону на всех этапах работы. С момента, когда я начал использовать методологические инструменты, созданные в ходе концептуальной революции, осуществленной Эрнстом Геллнером, Бенедиктом Андерсоном и другими учеными, исследовавшими нацию как общественный феномен, материалы, с которыми я сталкивался, неожиданно стали яркими и понятными; они повели меня путями, на которые я даже не предполагал ступить.