А вот теперь собственными ногами я уперлась в этот фонтан, и он так бил, так переливался, что, не будь мне в этот момент семнадцать, я бы растерянно повернула назад, потому что моя тропинка дальше никуда не вела… Но мне было семнадцать, я окончательно поняла это, когда так лихо перемахнула через забор. Поэтому сейчас сделала только один шаг назад, назад от бетонной плиты, встала на цыпочки и увидела, что моя школа стоит на месте, просто два этажа, как правило, не видно за пятью, но я ее увидела, она краснела кирпичным боком между новыми домами, а раз была школа, то, значит, была и тропинка, по которой я могла к ней пройти… Тропинка проходила прямо по центру фонтана, по распахнутому горлу рыбы, выплевывающей цветастую воду.
Я присела на каменный фонтанный бордюр, как тысячу раз садилась на теплый травянистый балочный склон. Я спросила себя, чего мне хочется, неожиданно семнадцатилетней? Танцевать? Петь? Целоваться?
Три дня тому назад я чуть не до обморока плясала на выпускном вечере у Андрея. Я трясла плечами, руками, вывинчивала ноги в коленях, в общем, старалась чему-то там соответствовать. На меня нашло. Честно скажу, я раньше никогда не танцевала все эти шейки-мейки. В компании, в которые попадала, всегда почему-то танцевали в первой танцпаузе вальс, а в последней барыню, с выходом и салфеткой, вместо батистового платочка. А я вообще старалась не танцевать. У меня комплекс лишнего веса. Это глупо, ведь 48 килограммов, какие были в десятом, уже никогда не вернутся. Короче – при вальсе я боюсь смахнуть что-то хрупкое, а салфетка меня оскорбляет эстетически А тут, у Андрея, я разошлась, и меня ничего не оскорбляло. «Идите вы к черту, – вежливо сказала я своим коллегам, – я, может, этого вечера всю жизнь ждала». Но я, конечно, не ждала. Просто на меня нашло. И я пошла выплясывать неизвестные мне танцы. Ничего страшного. Это вам не падекатр или падеспань, где нужны какие-то правила. Здесь же требуется только душевное состояние. Так вот у меня оно было. Я ни разу тогда не вспомнила, каким был выпускной вечер у меня. Не было ни одного признака, могущего вызвать воспоминания. И музыка не та, и девчонки – одни с чуть прикрытыми попками, а другие в балахонах по щиколотку. И все такие уверенные в себе. Под какую-то синкопу я подумала, что двадцать лет – это двадцать лет. Это много, граждане трясущиеся…
А тут, на бордюре, я была как бы вне времени… Или как на высоком шпиле… Мне и двадцать лет тому виделось, и даже двадцать лет после.
Так вот двадцать лет тому…
…Отчаянная Ритка, стреляя налево и направо своими фантастическими глазами, стащила с главного стола бутылку неизвестного – этикетка оторвалась – вина, и «наша четверка», закрыв дверь ножкой стула, аккуратно выдула его, произнося всякие глупые и высокопарные тосты. Пили за вечную дружбу. За то, чтоб исполнились мечты и мы поступили в институты, за верность нашим идеалам, за «умри, но не дай поцелуя без любви» и прочее. Тостов было много, вина мало, охмелели мы в два счета и сидели разомлевшие за своими партами – Лелька и Ритка впереди, а я и Нелка за ними. Мы задрали на спинку парты свои выпускные креп-жоржетовые платья и пели тонкими голосами модную тогда песню «Все мечты сбываются, товарищ». Я и сейчас слышу эту песню здесь, на фонтане – на свалке на бордюре, – на балочном склоне… «Если только сильно пожелаешь, если только захотеть, если только не робеть…» И так далее. Бодрая песня начала пятидесятых годов – не робеть, не робеть, не робеть… Как могла я это вспомнить на Андрюшкином вечере? Среди моих незакомплексованных учеников? Разве им нужно рефреном это – не робеть? Разве они будут запираться ножкой стула от кого бы то ни было? Они и в жизни, как в своем освобожденном от правил и канонов танце, свободны и раскованны.
– Лина Николаевна! Не напрягайтесь! И ни на кого не смотрите. Все равно как держать руки! – Это меня учит троечница-пигалица, похожая на сделанного из электротехнических отходов жука. Это из-за худобы и наклеенных негнущихся ресниц. Ей их подарил дедушка, советник нашего торгпредства в Париже. Сегодня она – наконец! – их открыто напялила. Шик! Блеск! Ах, как она уверенно и вальяжно вскидывает свои худенькие лапки-крылышки. – Не напрягайтесь, Лина Николаевна, не напрягайтесь! Здесь это не полагается!
…Так чего я хочу сейчас? Пойти в школу и подняться в свой класс? И устроить себе самой традиционный розовский досмотр? Нет, нет, нет. Никаких досмотров! Будем без суеты и без суда идти по проступающим квадратам. Я знаю, чего сейчас больше всего хочу: я хочу невозможного. Увидеть нашу «четверку». Мы, пожалуй, не виделись уже лет десять. Последний раз – очень хорошо помню – встретились в очереди за босоножками без задников. И потом вместе шли с коробками из магазина… И говорили о преимуществах танкетки перед каблуком. И о том, что дефицит легче достать в глубокой дыре. Хотя теперь все уже умные. И тут знают, что к чему. Содержательно поговорили. Будто не было между нами трепетной дружбы, с тайнами и клятвами, а так – барахольско-вещевое единство: а это почем? А это? А это где достала? Расходились быстро, а Ритка кричала: «Девочки, девочки! Куда же вы?» Но мы уходили в свои жизни, и дороги у нас были разные, хоть и шли мы в одинаковых босоножках шахтинской обувной фабрики. Цена – четырнадцать рублей пятнадцать копеек. Даже коробку помню. Грязно-голубую, с гнутыми краями. Час назад я понятия не имела, что это знаю.
Но увидеть их всех сейчас – как? Я могу увидеть только Ритку. Она здесь живет в том же доме. Меня сейчас отделяет от нее всего ничего – вот эти бывшие балки и школа, что подбадривает меня своим кирпичным боком, и бывший парк, и когда я все это пройду, Ритка положит мне на плечи маленькие ладони и заплачет.
– Я решала, решала, – скажет она. – Мне эта вписанная окружность даже снилась… А мне снятся – ты же знаешь – только безнадежные вещи…
На выпускном экзамене я ей передала шпаргалку. Закусив губу, она, страдая, старательно ее переписывала. Потом пожаловалась: «Больше всего я устаю от переписывания шпаргалок. Это для меня каторга. Эти синусы прутся на меня, как немецкие танки… Лина! Почему мне не дано это понять?»
Я бегу к Ритке той же дорогой…
1952 год. В нашем парке играет духовой оркестр. Я не слышу музыки, но хорошо слышу, как ухает барабан. Бом-ох-бом-ох… Я бегу в парк «навпростець», через старый стадион, возле разбитой электростанции. Бум-ох, бум-ох… Когда я услышу трубу, я перестану бежать, а пойду быстро-быстро. А у самого парка я остановлюсь и вытрясу из туфель песок – здесь музыку уже совсем хорошо слышно – и войду в аллею спокойно и равнодушно, будто это не я бежала сюда как сумасшедшая.
В самом центре парка – разрушенный дворец. Висят на проржавленной проволоке лестничные пролеты, на фронтоне написано бодрое: «Восстановим дворец к 7 ноября 1944 г.». Каждый раз, когда я смотрю в проржавленное, развороченное нутро дворца, у меня портится настроение. Я вспоминаю, как разбился там один мальчишка. Я не видела этого, не знаю мальчишку, но все равно не могу смотреть на дворец.