Выбрать главу

Как будто кто-то мог спать, когда папаша принимался за свое.

Милиция к нам давно уже не выезжала, не было смысла — даже если папашу забирали, мать наутро, замазав тональным кремом синяки, шла в райотдел, таща нас с Маринкой прицепом — вызволять «кормильца», писать отказ от претензий. Уже в шесть-семь лет я понимала, какая она тупая корова. Папаша выходил из обезьянника и молча шел домой, мать семенила следом, что-то лопоча виновато, я шла за ней, потом, когда родилась сестра, — несла Маринку, а дома папашу ждал завтрак и опохмел, а мать получала легкую затрещину, и я тоже — если не успевала увернуться.

Но я была умной и лет в семь начала оставаться во дворе, чтоб не участвовать в их забавах.

Когда все случилось, Маринка оказалась в квартире потому, что мать не позволила мне ее унести. Я думаю, она надеялась, что Маринкино присутствие смягчит папашу, но он просто сделал на один взмах ножом больше.

А я их ночью нашла.

Когда я вошла в квартиру и услышала слабый стон матери, почувствовала запах крови и блевотины, то даже ощутила облегчение: то, чего я все время боялась, уже случилось, и теперь что бы ни было, но будет все равно по-другому.

Свежая кровь, если ее много, имеет какой-то металлический запах, знаете?

Помню, как зажгла свет — обычно я пробиралась в квартиру, не зажигая свет, шла на кухню в поисках еды, потом на ощупь ложилась спать. Но в тот раз я отчего-то точно знала, что надо зажечь свет. Было два часа ночи, в квартире все было залито кровью, папаша сидел, опершись спиной о стену, в руке он все еще сжимал нож — не наш, откуда-то он его принес. Я потом часто представляла себе, как он шел по улицам, нес тот нож и уже знал, что сделает. Но тогда я просто увидела его и уже знала, что он мертвый, и это обрадовало меня.

А потом я заглянула в кроватку сестры.

Маринка лежала там, ее глаза были закрыты, но то, что ее больше нет, я поняла. Крови было немного, розовая рубашечка сбилась, и я прикрыла ее кукольные ножки, дотронулась до кудряшек, еще влажных, — и что-то внутри меня умерло. Когда я подошла к матери и поняла, что она еще жива, то всего лишь и подумала: лучше бы Маринка осталась жива.

Потому что Маринка это не выбирала, но за выбор матери заплатила сполна.

Уже потом, когда мать забрала меня из приюта, во дворе я ловила на себе жалостливые взгляды соседей и любопытные — других детей, но мне совсем не хотелось с ними разговаривать, и на все расспросы я молчала, отметив про себя, что мать придумала отличный способ избежать ненужных вопросов. Когда на вопросы не отвечаешь, их со временем просто перестают задавать. Но я знала, что отныне я сама по себе.

О Маринке я больше не думала: есть некоторые вещи, думать о которых невозможно.

Мы жили в этой квартире, где не делался ремонт — кроме необходимого, как, например, треснувший от старости толчок. Я красила подоконники и как-то раз покрасила в белый цвет нашу кухонную мебель. Белый цвет мне нравился своим абсолютным пофигизмом — какое бы ни было у кого настроение, ты вынь да положь уборку, иначе белизна уйдет. Я собирала бутылки и сдавала, чтобы накопить денег на свои надобности — мать выдавала мне деньги только на еду и оплату коммуналки, а одежда — ну, это как знаешь. Нет, она иногда что-то мне покупала, но обычно эти вещи носить было нельзя, до того по-уродски они выглядели. Я теперь даже не уверена, что она намеренно делала это, просто в том мире, где она жила, не было места девочкам, которые растут среди других девочек. Тех, у которых есть родители, и этим родителям не наплевать на своих дочерей.

Но именно тогда я научилась сама решать большие проблемы.

А поскольку я должна была всегда опрятно выглядеть, мне очень помогало то, что в школе заставляли носить форму: клетчатая юбка, серый пиджак и белая блузка. В эту школу мать перевела меня, когда забрала из приюта, — в новой школе никто не знал о том, что у нас произошло. Школа находилась достаточно далеко от дома, я ездила туда на трамвае, и там было совсем по-другому, чем в старой школе около нашего дома: форма, английский и бассейн.