В течение двух долгих тихих минут не происходило ничего, и Маша неожиданно почувствовала непреодолимое желание удрать назад, в павильон. Оказаться снаружи, когда этот сверкающий вагон с лязгом защелкнет челюсти и поползет, отматывая толстые косы железных канатов, к верхушке спящей под снегом горы; сам по себе, никем не управляемый, никому не повинуясь, как сумасшедший кинговский поезд. Она и вскочила бы, но вначале нужно было как-то подвинуть Вадика, развалившегося в соседней пластмассовой люльке. Вадик, пробормотала она тревожно, Вадик. И толкнула его плечом. Он мгновенно повернул к ней свою худую подвижную физиономию и с восторгом зашептал:
– Блейн! – и сделал страшные глаза. – Блейн, Машка.
И она тут же успокоилась. Просто надо выспаться.
– Напился уже, – нежно сказала она, протянула руку и коснулась его небритой щеки. Удивительный он все-таки забулдыга. Три часа как с самолета – и уже пьян, расхристан, рубашка вон торчит, и даже ухитрился зарасти какой-то неопрятной бородищей. Известный режиссер. Персонаж светских хроник. Лауреат некрупных фестивалей.
В павильоне тем временем что-то неуловимо изменилось. Маша обернулась и увидела, как открывается стеклянная дверь и на пороге возникает уютная полная пани в сером вязаном платье и шлепанцах, замирает ненадолго, ожидая, пока глаза привыкнут к прохладным бетонным сумеркам, а затем, разглядев их, смирно сидящих в вагоне, принимается кивать и улыбаться, приветливо сверкая зубными протезами. Никакой верхней одежды на ней не было, и эти тапочки – выглядело все так, словно где-то совсем рядом, предположим, посреди аккуратной парковки, где полчаса назад они бросили коричневый микроавтобус, из-под асфальта неожиданно и ненадолго вылез пряничный домик, в котором пахнет корицей и свежесваренным кофе. И эта румяная фрау, не снимая тапочек и не накидывая пальто, просто торопливо перебежала из одного измерения в другое.
Теперь она тоже спешила, ловко огибая московские мстительные лужи на европейском кремовом полу, прижимая обе руки к груди, кивая и улыбаясь Оскару, как показалось Маше, несколько заискивающе (возможно, и потому еще, что Оскар следил за ее перемещениями очень скептически). За несколько кратких мгновений быстрая пожилая леди на бегу легко подхватила покинутую бутылку из-под сингл молта, швырнула ее в урну и пересекла павильон, и в противоположном его углу немедленно зажегся свет, что-то задвигалось, загудело, пришли в движение какие-то рычаги и рубильники, ток побежал по кабелям, тяжелый вагон проснулся, дрогнул и негромко зашипел, и массивные двери сомкнулись осторожно, как большие белые ладони.
А потом серая бетонная коробка вместе с седой сеньорой в тапочках, желтым электрическим светом, грязными следами и одинокой бутылкой в урне – словом, вся, целиком – уплыла у них из-под ног и осталась позади. Величественно дрожа и подергиваясь, как нетерпеливая, но деликатная лошадь, застекленная железная клетка поехала вверх. Какое-то время виден был только тихий замусоренный склон и просека, зажатая с двух сторон черными еловыми стволами, толстыми, как фонарные столбы, и изогнутые лохматые ветки, беззвучно роняющие вниз рассыпчатые охапки снега; но в воздухе, льнущем к панорамным окнам, уже сгущалось какое-то смутное напряжение, едва заметная рябь, какая бывает в портовых городах за два квартала до моря, еще скрытого изгибами улиц и зданиями, еще почти не существующего и уже неизбежного. Кривые еловые шеи пригнулись, и небо – огромное, белесое, зимнее – надвинулось на них со всех сторон, а гора внезапно вильнула и ухнула куда-то вбок, оставив им в качестве опоры только кубометры холодного жидкого воздуха с редкими туманными тромбами, и высоченные хвойные мачты разом превратились в детальки игрушечной железной дороги, которые легко разбросать щелчком пальца. Маленькое лиловое солнце равнодушно смотрело в сторону. Мир исчез. Осталась только прозрачная камера, воздушный батискаф, в котором они, взрослые уставшие люди, прижавшись носами к окнам, молча пересекали небо. Невидимые никому. Всеми позабытые. Свободные.