— Ты меня не помнишь? — Он глядел на меня испытующе. — Моя фамилия Похлап. Младший сержант Похлап. Ты писал о нашем отделении в многотиражке «Мститель». Нет, «Мстителя» тогда еще не было, была только «В атаку!».
— Помню, помню, только твою фамилию сразу не вспомнил.
Я соврал: он показался мне совершенно незнакомым человеком. В свое оправдание могу добавить, что внешне он очень изменился. Тощий паренек превратился в плотного мужчину. Может быть, плотный — слишком сильно сказано, но плечистым он стал во всяком случае. И ростом как будто повыше.
С Леопольдом Похлапом я познакомился в корпусе. Собственно, корпуса тогда еще не было, эстонские дивизии только формировались на Урале. Он служил в стрелковом полку командиром отделения в звании ефрейтора, в бой пошел младшим сержантом. Он был лет на шесть-семь моложе меня. Говорили, что в своей роте он самый молодой «начальник». Меня с ним познакомил комиссар батальона, который, как видно, ценил молодого командира отделения. От комиссара я узнал также, что у комсомольца-ефрейтора за плечами уже боевое крещение. Это в моих глазах очень много значило, ведь большинство людей, из которых формировались дивизии, еще ни разу из винтовки не выстрелили. Похлап участвовал в бою под Пылтсамаа в составе истребительного батальона. Все услышанное вызвало у меня большой интерес к этому юноше. Вильяндиский истребительный батальон мужественно сражался в районе Пылтсамаа, атаковал наступавшие немецкие части и заставил противника отступить.
Леопольд оказался пареньком с живым характером. Я говорю «паренек», потому что он выглядел еще моложе своих лет. Своей тощей фигуркой он напоминал скорее пятнадцати-шестнадцатилетнего подростка, чем взрослого мужчину. Я думал: как он справляется со своим отделением, ведь подчиненные старше его, это ширококостные, широкоплечие взрослые люди? Но красноармейцы, видимо, считались с ним. Очевидно, в его сухопаром теле и за его высоким лбом все же кое-что крылось. Эстонский солдат равнодушен к нашивкам, звездочкам и званиям. Позже я слышал от старшины — фамилии его не помню, — что Похлап только с виду тщедушный, а на самом деле он крепкий, кулаки твердые, как камень, в роте едва ли кто отважится его задеть. Смекалки и упорства у него хватит на двоих. Упрямый, как козел. На книгах прямо помешан, каждый день бегает в библиотеку дивизионного клуба. Он сумел внушить к себе почтение даже батальонным кашеварам, которые привыкли смотреть свысока на младших лейтенантов, а то и на лейтенантов. Рассказывали, что однажды в обед, во время раздачи пищи, Похлап обнаружил ведро, из-под крышки которого потянуло вкусным запахом наваристой мясной похлебки. Он снял крышку и увидел густой суп с кусочками сала, который кашевары отставили в сторонку для себя. Ни минуты не колеблясь, он показал ведро кашеварам и спросил угрожающе: «Это что такое?» Взгляд Похлапа, его поза и тон так ошарашили обычно столь самоуверенных кашеваров, что те растерялись и не смогли ничего ответить. Похлап вылил содержимое ведра в общий котел и велел красным от смущения поварам хорошенько размешать суп, что они беспрекословно и сделали. Похлебка стала гуще и жирнее. Вообще Похлап не позволял обижать своих ребят при раздаче пищи, кашевары его побаивались. В отделении он никого особенно не выделял, люди дружно стояли один за другого.
Когда редакция дивизионной газеты «В атаку!» начала настаивать, чтобы я дал хоть одну корреспонденцию, я решил написать о Похлапе и его отделении. Раза два поговорил с Похлапом, послушал, что о нем говорят другие, и написал несколько десятков строк. Второе отделение третьего взвода действительно заслуживало быть отмеченным. Так началось наше знакомство.
Обстоятельства сложились таким образом, что при отправке на фронт мы попали в один эшелон. На петлицах Похлапа красовались уже два зеленых треугольничка. Несколько перегонов мы ехали с ним в одном вагоне, разговаривали. Он говорил, что собирается после войны закончить среднюю школу, в выпускной класс которой перешел бы прошлой осенью, а затем поступить в консерваторию. Оказалось, что в течение десяти лет он по вечерам играл в пустой школе на рояле. Он был сыном школьного дворника. Другой, возможно, на его месте сказал бы — сыном сторожа или истопника, потому что его отец был и сторожем, и дворником, и истопником в одном лице. Но Похлап выбрал самую скромную должность. Поздно вечером и по воскресеньям, когда в школе царила тишина, он садился за рояль и упражнялся. Кистер из городской церкви кое-чему его научил. Кистер заходил к его отцу приложиться к рюмочке. «Много не пили, четвертинку на двоих — и все, предпочитали пиво. Да и вовсе без бутылки могли часами рассуждать обо всем на свете». Именно так он рассказывал. Кистер был атеист, хоть и служил помощником пастора, ходил сам и крестить детей, и хоронить умерших. Ему, Похлапу, кистер говорил, что он не столько кистер, сколько органист, но так как прихожане бедны и не могут содержать двух служителей церкви, то ему приходится выполнять и обязанности кистера. Орган и рояль он знал хорошо и учил мальчика просто за спасибо. Кистер считал, что Похлап должен попытаться поступить в консерваторию. Я удивился, почему Похлап, если его так тянет к музыке, не играет ни на каком инструменте в полковом оркестре. Похлап ответил, что никогда не играл ни на чем, кроме рояля, — ни на аккордеоне, ни на скрипке, гитаре или духовых инструментах, а рояля в полку нет. Я возразил, что он наверняка в два счета научился бы играть на любом инструменте; если он рояль освоил, то и другими инструментами овладеть не так уж трудно. Он улыбнулся: в два счета ни на каком инструменте не научишься играть. Больше он не захотел говорить на эту тему. Я подумал, что этот парень — еще более своеобычная и глубокая натура, чем я думал. В музыкальный взвод стремились многие, даже те, кто до войны, может быть, только крутил ручку патефона. В музыкальном взводе было меньше строевых занятий, жизнь попривольнее, форма аккуратнее, и, в конце концов, не посылают же оркестрантов первыми в штыковую атаку. Во всяком случае, Похлап не искал себе службы полегче или побезопаснее.