Поселок этот не пригород был, не Подмосковье и не сама Москва, а что-то среднее между городом и селом. Сюда можно было добраться и на автобусе и на поезде… Саша стал ездить на поезде.
Когда он приехал сюда впервые, была еще ранняя весна, и голые деревья, большие березы, старые тополя и клены серым и неприютным дымом застилали улицы, цветные, яркие дома и крыши, и земля, раскрывшись после зимы, после долгих снежных месяцев, была еще грязная, неприбранная, хранила на себе осадок пыли, окурков, какой-то серости, которая скопилась за зиму на снежных слоях и теперь пленкой легла на землю.
Но потускнели, как будто облиняли, яркие крыши и стены, когда стали распускаться деревья, когда зазеленел тот весенний грязный дым над улицами, когда хлынула потоками молодая трава, скрывая землю… На согретую землю, на траву падали красные сережки цветущих тополей, похожие на мохнатых гусениц, а тополя стояли набухшие, ветвистые, словно гигантские олени-пантачи… В зеленом бисере почек, в зеленой этой прозрачности летали маленькие птицы, зная свои какие-то выходы и входы в живых чертогах, а на березах, в черных колониях все дни неумолчно хрипели грачи.
Григорий Иванович прислал первое письмо, тоскливое и полное отчаяния. Но мать и не читая принялась сразу плакать, как только увидела конверт, а прочитав, ходила несколько дней в скорби. Но когда Саша однажды увидел, что и у Люды наплаканные глаза, он спросил с тревогой:
— Что-нибудь случилось? Ты плакала? А мама? Почему плакала-то?
Люда сидела на ступеньке крыльца, и солнце, зайдя уже за крыши, светило из-за соседних домов прямо ей в лицо. Солнечный луч, неслепкий и нежаркий, выкрасил стену дома и террасу в апельсиновый цвет, волосы девушки были как будто медные, а на лице лежали густые тени.
Саша увидел вдруг в ней нечто такое, что меняло все его представления о красоте… Словно бы он смотрел на нее сквозь туман или сама она окутана была странной неясностью, и глаз смотрящего ни на чем не останавливался, ни на чем не спотыкался. Словно бы он смотрел сквозь нее, а кожа ее, глаза, губы, волосы и все ее тело — это всего лишь туманная и непрочная, легкая оболочка, подверженная влиянию света, звуков, красок и тысяче других неузнанных еще и непонятных причин. Ему вдруг впервые стало неважным, красива она или нет. Он просто знал и чувствовал, что красива, и уже не важно было, понравится ли она другим или не понравится. Красота ее существовала для самой себя, не для других, сама по себе, как существует речка или дерево на земле.
Он озяб вдруг от этого открытия и, глядя в наплаканные глаза, нежно спросил:
— Ну что? Вы, может быть, с мамой поругались?
— Нет, — сказала Люда. — Просто я устала.
— Почему?
— Он не понимает, что мы ждем от него других писем: жалуется, говорит — не доживу… Пропадет, погибнет или сам с собой покончит…
— Ну, а ты?
— А что я? Это ведь мой отец, — сказала она обозленно. — А твоя мать — его жена. А что ты сам? Почему «что я»?! А ты? Почему ты улыбаешься? Твоя мать сходит с ума, а тебе смешно… Смешно, да? А вот она собирается к нему. Хочет ехать и жить там.
Саша усмехнулся, представив такое, и, не понимая, а вернее, не принимая злости, с которой говорила Люда, спросил:
— Почему ты решила?
— Решила она. Там что-то строят… «Буду, — говорит, — работать в столовой или, — говорит, — кондуктором…»
— Она дома?
— Она даже перестала плакать. Ты ее не отговоришь, я знаю. И ничего не докажешь. — Она улыбнулась и с насмешкой в голосе продолжала: — Ничего не докажешь! Думаешь, тебя послушает? Я ее узнала, ты прав, она упрямая ужасно…. Я ее узнала лучше, чем ты. Вот увидишь, она скоро уедет.
Саша подумал, что, если это серьезно, тогда он все ей расскажет о Григории Ивановиче, о тех яблоках, о фонтане, о Шурочке, которая умерла из-за него… И, задумавшись, понял, что уже не сможет рассказать об этом матери.
Все время казалось, что он знал об этом человеке все и стоило матери узнать то, что знал о нем он, ее сын, она прокляла бы тот час, когда увидела и полюбила гнусного человека, о котором только он да та, умершая женщина, знали всю правду. А теперь он вдруг с тоской понял, глядя на заплаканную его дочь, что знает слишком мало, чтобы поколебать слепую любовь. Да и знал ли он вообще что-либо плохое об этом человеке? Может быть, только одни догадки? Мираж?
И в этой растерянности он дурашливо сказал: