Теперь о себе. Уже никогда не подняться. И лучшее, что он мог совершить во имя собственных амбиций после изгнания из рая, — стать консультантом тех, кто сколь-нибудь решает, суфлером десятка театров. И только. Он ничего не значил сам, он исполнял, грамотно корректируя, чужую волю, а проявление воли собственной свелось к уголовщине. Он… прожил жизнь! Нахлынуло безразличие. А после странно и остро захотелось в деревню, на Волгу, где был свой дом на берегу широкого разлива. Побродить бы по исталому лесу, кропотливо и тайно готовящему обновление трав и листвы, вспомнить о радостях прошлого лета, вернуться домой в сумерках, надышавшись хвоей, затопить печь, посидеть возле близкого огня со стаканчиком коньяка, подумать…
Только-то и осталось у него: пустые думы у деревенской печи…
В сознание неожиданно ворвались какие-то голоса и маршевые звуки, доносившиеся из радиотранслятора. Он повернул рычажок громкости до упора, и кухню заполнил, гремя барабанной дробью и пронизывая звонкой медью горнов, пионерский парад, вдохновенно комментируемый взволнованным диктором, призывающим «быть достойными… гордо нести…».
Ярославцев оглушенно прислушался к привычным, впитанным с детства оптимистическим словосочетаниям, подтвержденным ликующей оркестровой какофонией, и вдруг почувствовал, как волосы на голове поднимаются дыбом… Затем, исподволь ужасаясь неудержно нахлынувшему на него сумасшествию, схватил за спинку кухонный стул и пустился с ним в неуклюжее вальсирование, пытаясь попасть в такт бравурных ритмов, доносившихся из неведомых пространств…
Болезненный удар о край газовой плиты заставил его прекратить эту дикую пляску.
Он выдернул шнур ретранслятора из сети, наспех допил чай и спустился к машине.
До фирмы Джимми доехал быстро. Машину оставил в переулке неподалеку; подняв воротник пальто, пошел к офису.
С Джимми он познакомился в той злополучной заграничной командировке, на стройке. Фирма, где Джимми тогда служил, специализировалась на поставке облицовочных материалов, и именно эту фирму Ярославцев когда-то крупно надул, выхватив у нее из-под носа большой заказ и погорев на том заказе…
А после, спустя пять лет, Джимми объявился в Москве, позвонил и сказал:
— Я приехал сюда учиться твоей деловой хватке, Володя. Готов брать уроки…
Встречались они редко, но неизменно сердечно, говорили всегда откровенно, не темня, и цену друг другу знали прекрасно. Сейчас, шагая к подъезду офиса, Ярославцев знал, что здесь может говорить впрямую и поймут его здесь наверняка.
— Дорогой гость… — Джимми, улыбаясь, встал из-за стола, протянул руку. — Какими ветрами и судьбами?
— Слушай, — сказал Ярославцев, всматриваясь в его лицо. — Удивительное дело: иностранца у нас видно сразу. И даже не в одежке дело. У вас непостижимо чужие лица и непостижимо отстраненные глаза…
Джимми степенно поправил густо-синий галстук в мелкую белую звездочку. Застегнул лощеный, с «плечиками» пиджак.
— Отстраненные… от чего?
— От наших проблем, вероятно… Вы живете здесь во имя благ жизни там, может, поэтому… Ты как, не против прогуляться?
— Буду через час, — кивнул Джимми симпатичной секретарше, холодно и приветливо улыбнувшейся шефу, гостю и тотчас спрятавшей лицо в бумаги и в ухоженные рыжеватые локоны.
Медленно побрели по тротуару узенькой старой улочки.
— Боже, — искренне вырвалось у Ярославцева, озиравшегося потерянно на церкви, колонны купеческих особнячков, лепку карнизов. — Все знакомо, и все как впервые. Да и пешком идти, как впервые… Все за рулем, в глазах — асфальт, выбоины-колдобины, разметка, а по сторонам — размытый фон: дома, камни-кирпичи… Ну, думается, и бог с ними, с камнями, быстрее бы к дому, к телевизору…
— Ты, увы, неоригинален, — поддакнул Джимми натянуто.
— Я приехал к тебе по серьезному делу, — упредил Ярославцев недомолвки.
— Я рад.
— Джимми… — Он помедлил. — Однажды, год, да, кажется, год назад, будучи у меня в гостях, ты посетовал на нехватку денег…
— А вот в тот раз был неоригинален я, — отозвался Джимми. — Ибо у денег бывает всего два состояния: или их нет, или их нет совсем…
Сдержанно рассмеялись.