Это был вопрос, требующий только одного ответа, и я немедленно сказал:
– Очень.
– Подними правую руку и торжественно скажи: «Находясь в здравом уме и твердой памяти, хочу тебя видеть. Очень, очень, очень!» Скажи. Это меня утешит.
– …Очень, очень, очень!
– Ну вот, – огорченно сказала она, – так я и знала, что руку ты не поднимешь… Не поднял ведь?
– Ну не поднял, – испытывая досаду из-за того, что не могу найтись и в шутливом тоне соврать, сказал я. Как будто она и впрямь могла знать, поднял я руку или нет!
– Вот видишь, – сказала она. – Значит, не очень хочешь.
– Если бы я знал, что от этого что-то зависит, то я поднял бы сразу обе руки и простоял бы в этом положении до той самой минуты, пока не увижу тебя, – очень серьезно и медленно сказал я, с удовольствием ощущая в своем голосе такое количество высококачественной убежденности и правды, что его с избытком хватило бы на то, чтобы немедленно отправить на вечер устного рассказа с фрагментами «Илиады» и «Одиссеи» в исполнении Сурена Кочаряна трех благополучных пайщиков, в тот самый момент, когда уже полностью собраны взносы и успешно завершены хлопоты с сервировкой, состоящей из двух граненых стаканов и чистой баночки из-под майонеза, – и между жаждущими и мигом блаженства остается лишь один легко преодолимый этап в виде свободных от очереди кассы и прилавка
– Не надо, – сказала она. – Конечно, если тебе очень хочется, подними их, но не держи поднятыми очень уж долго. Ладно?
– Почему?
– Потому что я не хочу, чтобы от этого они онемели и стали неловкими, потому что я не хочу, чтобы руки у тебя были холодными, когда я приду. Мне очень нужно, чтобы сегодня ночью они были очень теплыми и ласковыми…
Это было очень неожиданно, и я чуть было не спросил у нее, как она сумеет уйти незамеченной, а также – не отразится ли на состоянии здоровья маман-с и на впечатлениях приезжей тетки внезапный и немотивированный уход среди ночи благонравной и примерной дочери и племянницы, но вовремя спохватился.
– Спасибо, – проникновенно сказал. – Я даже надеяться не мог…
Она сразу же перебила меня:
– Ты хочешь, чтобы я пришла? – Голос ее вдруг стал нервным и напряженным. – Скажи.
– Как ты можешь сомневаться? Можешь быть уверена, что ничего в жизни я так не хотел!
– Я не сомневаюсь.
– Я очень хочу тебя видеть.
– Если ты очень хочешь, если я очень хочу этого, то ничто на свете нам не помешает, – теперь ее голос звучал так же легко, как в начале разговора. – Я иду.
– Я сейчас же выйду и пойду к тебе навстречу, – сказал я.
– Не надо. Мы можем разминуться, а это – время, которого у нас уже очень мало. Жди меня дома.
Те двадцать пять минут, что оставались до Последнего Прихода, я использовал очень четко и предельно плодотворно, слегка прибрав, комнату и доведя свою внешность при помощи в любом другом случае необязательного и преждевременного бритья и свежей рубашки до стадии, вполне достойной увековечения на фотографии, оставляемой на прощание родственникам, близким друзьям и любимой девушке – метеорологом, отбывающим на долгую и опасную вахту с Антарктиду.
Я тихо прикрыл дверь и, осторожно ступая, так, чтобы спокойного, но чуткого сна соседей не коснулись приятные и вместе с тем изнуряющие воображение и посему в это время суток особенно вредные импульсы, исходящие от увлекательнейшего, объединяющего в себе множество неразгаданных тайн быта раздела «Удивительное рядом», вышел на улицу.
Было безлюдно и тихо, впрочем, наверное, не более безлюдно и тихо, чем бывает всегда в три часа ночи в середине обычной рабочей недели. Некоторое время постоял неподвижно у ворот, пока не прибежала собака, у которой этой ночью были какие-то неотложные дела именно в подъезде моего дома. Я догадался об этом не сразу, хотя она сделала по справедливости все возможное для того, чтобы довести это обстоятельство до моего сведения. Возможно, если бы я был повнимательнее или лучше разбирался в собачьей этике, я бы сразу понял, что означают круги, выполняемые неторопливой рысцой посредине улицы, и взгляды, изредка украдкой бросаемые на меня. Но я не догадывался и прозрел только тогда, когда собачьему терпению пришел конец. Она резко остановилась и села напротив меня на достаточно близком для общения и в то же время вполне безопасном расстоянии и, облизнувшись, уставилась на меня взглядом, в котором в очень точной пропорции сочетались удивление, легкое раздражение и неуловимое высокомерие завсегдатая небольшого закрытого читального зала для докторов наук и почетных академиков, обнаружившего на своем насиженном, уютном месте у окна листающего детектив посетителя, вид к манеры которого убедительно свидетельствуют, что никакого пропуска в этот зал у него нет и в ближайшие пятьдесят лет ни будет. Я устыдился и, пробормотав извинения и захлопнув детектив, вышел в общий зал, ощущая на своей спине пристальный, но уже подобревший от моей покорности взгляд, а собака проворно юркнула в подъезд и, судя по явственно донесшемуся оттуда мелодичному журчанию, незамедлительно и добросовестно приступила на своем участке к еженощным работам по доведению стойкого, неистребимого аромата, именуемого в просторечии кошачьим, до уровня букета, незабываемая острота и крепость которого дадут ему бесспорное право претендовать в шкале окрестных подворотен, как минимум, на высокое звание тигриного.
Я увидел ее издали, сразу, как только она вышла из-за угла на нашу улицу. Но почему-то не пошел ей навстречу, как только что собирался, а продолжал стоять все то время, что она легко и стремительно шла по бескрайней плоскости улицы в холодном призрачном свете газосветных ламп. Она подошла ко мне и молча положила голову мне на грудь.
Может быть, из-за света ночных фонарей, придавших происходящему налет нереальности, но мне вдруг показалось, что это все как две капли воды похоже не очень красивую сцену из старой картины, которую я видел не так давно в кинотеатре повторного фильма, и я мельком подумал, что совсем необязательно чтобы темные окна окружающих зданий видели эту же сцену, да она ни была прекрасна, при моем участии. И еще я никак не мог вспомнить точного названия фильма, несмотря на то, что оно вертелось у меня на кончике языка, не мог – и все. Не то «Знак Зорро», не то «Кардинальская мантия»… А потом незаметно для себя я перестал ломать над этим голову скорее всего потому, что ведь до смехотворного ясно, как это неважно – вспоминать точное название какого-то старого сентиментального и наивного фильма, из тех, что время от времени крутят для любителей…
Ока не сказала ни одного слова, не сделала ни единого движения, она просто стояла посреди улицы, прижавшись всем телом ко мне, и я ощутил тепло ее, проникшее ко мне сквозь ткань платья и рубахи, запах ее волос и ласку ладоней, сжимавших мои плечи.
Мы проговорили всю нашу последнюю ночь, вернее весь остаток ее, до самого рассвета, это был длинный монолог, произносимый ею горячо и сбивчиво, и это так было непохоже на нее, знающую высокую цену сарказма и иронии, пристойно и разумно раскрывающих занавес ровно настолько, чтобы было позволено зрителю увидеть и услышать лишь то, что приготовил для них режиссер, и ничего больше…
Я слушал с изумлением и жалостью к ней, задавая себе вопрос, не пропустил ли я тот первый момент, когда мне надо было остановиться и задуматься, увидев во тьме искры и почувствовав запах горящего дерева и раскаленного металла, и не упустил ли я по беспечности или в силу эгоизма даже второй, уже всерьез грозящий увечьем, но все же еще не гибельный для хрупкого здания миг, когда надо было немедля сорвать огнетушитель и попытаться отогнать от крыльца и стен протянувшиеся к ним жадные оранжевые языки…
Я перестал задавать себе эти вопросы, потому что услышал ответ в ее словах, увидел его в ее глазах. Я видел пламя, с ревом вырывающееся из окон, услышал жуткий треск обрушившихся стропил и перекрытий, почувствовал на лице своем нестерпимый жар, погасить который было уже не под силу ни одной пожарной команде…
И еще она сказала, что в ее памяти останется каждая минута наших встреч, и я знал, что это правда, и что она благодарна мне за все, и что это чувство останется в ней навсегда…
Она заснула, когда было уже светло, и лучи солнца окрасили кожу ее прекрасного, совершенного по форме тела в нежный розовый цвет, покрыли прозрачным, золотистого оттенка лаком бесценную картину, не менее древнюю, чем история человечества, и это было последнее, что запечатлелось в моем сознании перед тем, как я закрыл глаза.