— Смилуйся над нами, яви свое милосердие… — громко молилась старуха, остерегаясь принимать участие во всей этой беготне.
И вдруг в тот момент, когда никто этого не ожидал, одна из женщин издала долгий, пронзительный вопль, ее примеру тут же последовали другие, и теперь голоса их ничуть не отличались от тех, что доносились снаружи. Они подхватывают одну и ту же песню, а вдалеке ночь раскалывает дробь литавров, мне кажется, и у соседей тоже кричат. Охваченный ужасом, я чувствую, как мурашки бегают у меня по спине, и слушаю — а что мне остается делать?
Сколько времени это продолжалось: полчаса, час, всю ночь? Наутро, как ни странно, я уже ничего в точности не помнил. Самым невыносимым оказалось слушать тишину, воцарившуюся потом. Зловещий концерт окончился бурным неистовством медных тарелок и труб, которым вторил вой собак. Пророчество сбылось: феникс, исподволь готовивший это преступление и вырвавшийся на волю из мрачных подземелий, упивался своим торжеством.
Приглушенный голос старухи, той самой, снова шепчет мне в ухо:
— Заступники, смилуйтесь над нами, я буду служить вам верой и правдой…
— Слушай, — прервал ее муж.
— Ничего больше не слышно. Ты даже не заметил, что они ушли. Во имя чего творят они такое зло?
После того, что произошло, слова их вонзались в меня, словно длинные иглы. Мне хотелось сказать им: «Замолчите!», но я не мог вымолвить ни слова.
— Теперь так будет каждую ночь.
— Бывают злые духи, которых ничем не проймешь.
— На то он и злой дух, от его злобы никуда не денешься.
— Люди как люди, ничего плохого не делали, я в этом уверена, а с ними вон как.
— Не беспокойся, тебе расскажут, что все это на благо человечества.
— Будь они прокляты. Идешь спать, старый?
— Да.
— Все, что натворили эти окаянные, зачтется им.
— Еще бы.
— А нам остается…
Зевнув, старуха со вздохом продолжала:
— Нам остается молиться, не то не знаю, что с нами станется.
— Против дьявола…
— Не богохульствуй.
В эту минуту я подумал о жене, о детях: они спали и ничего не слышали. Странная мысль, одна из тех, что иногда посещают нас, пришла мне на ум: «Они спят, как будто уже умерли».
Утром, едва проснувшись, я не мог удержаться и сказал об этом Нафисе, которая, должно быть, почуяла упрек в моих словах.
— Я не спала, я все слышала, просто мне не хотелось присоединяться к стаду блеющих овец, — нисколько не смутившись, ответила она.
Я невольно подумал: «О ты, феникс, петух с собачьим рылом, ты, что красовался сегодня ночью, посмотри, как светло вокруг, оставь открытой дверь, схоронись до срока».
В глазах ее мне чудился вызов, но ее улыбка была, как всегда, ясной и простодушной. Я счел себя отчасти побежденным, но не униженным, у меня не было сил сердиться на нее.
В глубине души я по-прежнему был неутешен, словно осиротелый ребенок. Если быть честным, то наедине с самим собой я признаю, что и в самом деле веду себя как ребенок. И не просто ребенок, а избалованный ребенок. А то, что теперь мне приходится жить средь немых и слепых, ничего не меняет, факт остается фактом: у меня не было другого выбора. Усталый от бессонной ночи, с тяжелой головой, я тем не менее сразу же ухожу, едва успев проглотить кофе. Я не мог усидеть дома. На улице меня охватывает радость, которую несет с собою утро, и я готов все забыть. На первый взгляд, люди озабочены только своими делами: лавки открыты, улицы политы водой — а может быть, это следы ночного прилива? — толпа спешит куда-то. Минотавры на своем посту, на перекрестках: настоящие мумии, которых оживили и поставили нести эту службу. После тысячелетнего сна многие из них никак не могут избавиться от неподвижности, скованности движений. А если к этому еще прибавить их крокодилий взгляд, то становится понятно, почему они внушают спасительный ужас, который выражается в глубочайшем почтении.
Когда я пришел в лавку Аль-Хаджи, там уже было полно народа. Еще у входа я услышал слова Хаму, тяжело дышавшего по обыкновению:
— …Закона больше нет, вот оно что!
Ища сочувствия, он обводит взглядом присутствующих, но все безмолвствуют. Лицо Хаму, в густой щетине, изрезано глубокими морщинами.
— Никто не думает больше о достоинстве, моральных устоев больше нет, вот оно что, — ворчит он.
Вид у Хаму подавленный. Я присмотрелся к нему внимательней: лицо как будто плесенью подернуто или мхом заросло, под глазами серые мешки — как он постарел! Он поймал мой взгляд.
— Откуда в них столько зла берется, как ты думаешь?