Выбрать главу

Мальчишки, которых издалека влекла его развевающаяся туника, ниспадавшая на его босые ступни, сопровождали его гурьбой. Он не просил милостыню, как другие нищие, за исключением тех случаев, когда хотел позабавить нас. Тогда, с дерзким видом остановившись возле торговца или ремесленника, он взывал к нему сладчайшим голосом:

— А ты, да-да, ты, который смотришь на меня, ты ничего мне не дашь? Как поживает твоя матушка, братишка? Вместо того чтобы стоять да зевать, поищи-ка лучше в карманах, не найдется ли у тебя мелких монеток для меня: надо же накормить небесных пташек!

И его зеленые глаза смеялись. Ни единого раза я не видел, чтобы он хоть грошик из этих денег оставил себе, разве не был он отцом города? Он тут же подзывал следовавших за ним ребятишек.

— Держите, ягнятки, — говорил он им. — На-ка вот, купи себе мармелада. А это тебе, купишь миндаля.

Несколько раз случалось мне неотступно следовать за ним вместе с другими ребятишками, но ни разу не хватило у меня духа попросить у него монеток. Не то чтобы я боялся нищего, напротив, я испытывал к нему своего рода влечение, которое трудно было объяснить одной лишь раздачей монет. Обычно я оставался в стороне и следил за другими, теми, кто посмелее, а они приставали к нему до тех пор, пока нечего уже было просить.

Хотя они и тогда не унимались, просто так, ради забавы. Забавы, которой он отдавался всей душой. Нет, я до сих пор не понимаю, что мешало мне выпрашивать свою долю манны небесной. Может, это объяснялось тем, что сам я был сыном именитого горожанина и опасался, как бы отец не перестал кормить меня? Не знаю, во всяком случае, это вызывало у меня чувство странной досады, которое долго не покидало меня.

Я смотрю на слепого нищего, усевшегося посреди лавки: Аль-Хаджи приносит ему поесть, прислуживает, словно высочайшей особе. А ведь теперь это всего лишь злобный, жалкий нищий. Но для Аль-Хаджи, казалось, это не имеет никакого значения, он и впредь будет относиться к нему с величайшим почтением.

Словно к праведнику, словно действительно к высочайшей особе, каковой тот продолжает оставаться, о чем свидетельствует каждый его жест и все его поведение. Салах ничем не заслужил немилость, и его падение можно объяснить лишь потрясениями этих страшных дней.

Да, да, он был и остается высочайшей особой… Сердце мое переполняет раскаяние, во мне просыпаются голоса, они твердят о море. Только море с его милосердием может помочь нам разобраться в собственных чувствах. Не поднимая глаз и не видя, что творится снаружи, я слушаю: вот оно, все ближе прерывистый шепот его волн.

Я был уверен, что между этим прошлым и моей нынешней жизнью не существует никакой связи, что все нити порваны, у меня не было ни малейшего желания увидеть призрак того, что кануло в вечность.

Так чем же объяснить это поднявшееся из глубин видение? Почему передо мной внезапно возникла тень былого? Может, это первородная зыбь, та самая, что была когда-то мной? Или эти волны несут мне избавление? Жертвы и тени той скорбной весны, что кружила меня в своем вихре, не плененные и не свободные, эти руки, эти глаза, эти губы, их обагренная кровью жизнь навечно вошли в нашу память и унесли с собой память о нас. Так, с недавних пор я часто вижу во сне свою мать… Даже в собственном доме она всегда держалась в тени, и потому память моя хранит неверный, расплывчатый образ. Ее черты подернуты легкой дымкой, весь ее облик плавает в густой пелене тумана и кажется мне таким далеким, что истинное ее лицо утрачено для меня навсегда. Огромные черные глаза освещают мои ночи, а все остальное тонет во мгле. Утром я беру ее фотографии: ни одна из них не соответствует тому образу, что живет во мне. Я не могу отыскать на них созданные моим воображением материнские глаза, которые устремлены к дальним горизонтам, уж конечно, нездешних миров.