— Во всяком случае, если вам что-нибудь понадобится…
Я умолкаю. Мне хотелось бы быть раздавленным толпой и найти покой под всеми этими топчущими меня ногами. Я высказал все, что должен был высказать, за исключением собственного бессилия. Я все сказал и теперь оглядываю комнату. Предметы — да, и предметы тоже — выражают испытываемую ими неловкость, не щадя меня, упрекая в полнейшей беспомощности. Но молодая женщина держится как прежде. Из того, что я ощущаю, вижу и слышу, это единственное, что есть чистого и безупречного. Словно бы никакая ненормальность и не отравляет атмосферу. Она безмятежна и, судя по всему, никаким вопросом не терзается.
— Я вроде бы приметил неподалеку некоего Лабана.
Я сказал это, лишь бы что-нибудь сказать: никого я на самом деле не видел. Но она, заслышав это имя, вздрогнула. Я говорю:
— Он был здесь? Навещал вас?
Я глубоко противен самому себе. Теперь, когда мне в голову пришла эта мысль, мне хочется знать ответ. Мне нужно его знать.
Она снова кивает, говорит «да» невыразительным голосом и с таким отсутствующим видом, что никак не скажешь, чтобы она вообще что-либо отвечала, чтобы она отдавала себе в том отчет.
— Да, — говорю я по ее примеру. — Он вышел сухим из воды, и он, вероятно, единственный, кому это удалось. Ни полиция, ни кто бы то ни было еще им пока не интересуются.
Меня осаждают сонмы, мириады мыслей. Ох уж эти мысли, догадки, предположения! Одно гнусней другого. Ничего удивительного для того, кто меня знает.
Догадалась ли она о том, что во мне творится? Сделав над собой усилие, она выходит из прострации. Говорит:
— Он заходил просто так. Он привык. Так давно уже сюда ходит.
Я встаю и подхожу к ней.
— Заклинаю вас, мадам! О, только не сердитесь на меня за то, что я сейчас вам скажу. После… как бы это сказать? С тех пор как исчез ваш муж, Лабан наверняка уже далеко не тот, что был. Вы не знаете — вернее, мы не знаем, да-да, именно, мы не знаем, чем он был до того, как Хаким Маджар взял его под свое покровительство. Ведь вам небезызвестно, что эта страна прошла через ужасную войну, войну, в водоворот которой этого парня затянуло, как и многих других, еще подростком. Да-да, он был тогда еще совсем ребенком. Что к этому добавить? Вы и сами понимаете, что из этого могло выйти. А теперь вдобавок еще и это несчастье. О Господи, на что он сейчас только не способен! Это никому не известно. И никому никогда не станет известно. Так что самая элементарная осторожность…
Слушая меня, она становится все бледнее и бледнее.
— Что с вами, мадам?
Застыв на стуле, она снова покачивает головой, но еле-еле, давая понять, что с ней все в порядке. Однако губы ее непроизвольно шевелятся, поначалу совершенно беззвучно. Потом до меня доносятся — или мне это только кажется? — слабые, как дыхание, слова:
— Хаким не умер. Не надо говорить…
Я шлепаюсь на ближайший стул.
— Что вы сказали?
— Нет-нет, ничего, я… Простите меня.
Я наблюдаю за ней. Думаю: ее надо по возможности деликатно, но во что бы то ни стало отсюда забрать. Я слышу свой голос:
— Поверьте мне, вам нужно переехать. Там, в Эль-Калаа, вам никто не будет досаждать. У вас есть друзья, не забывайте это.
Теперь я знаю, что на большее рассчитывать нечего и никто, ми один человек в мире, большего бы здесь не добился.
— Если вы не будете возражать, я зайду еще. Надеюсь, к тому времени вы примете решение.
Горе переживают всегда в одиночку. Мои слова, подобно подстреленным птицам, падают замертво, едва вылетев изо рта.
Пока я иду к двери, она глядит на меня с таким же видом, какой был у нее, когда я пришел. Внезапно, словно в порыве безумия, она вскакивает и прыжком оказывается передо мной. С очевидным намерением преградить мне путь она вытягивает руку, именно это она пытается сделать и… не находит что сказать. Не завершив движения, она стоит, упершись ладонью в дверной косяк, и вскоре рука ее сама собою падает, повисает вдоль бедра. Я терпеливо смотрю на нее.
Тогда она говорит, и я снова едва узнаю ее голос:
— Да, я подумаю об этом.
Что? Что я мог сделать? Стыд. Стыд. Стыд и мерзость. И Господь видит все это.
Не знаю, как я спустился, как оказался на улице. Я не могу покинуть старый город, меня удерживает в нем какая-то мысль — быть может, мысль о том, что мне надлежит сделать тут что-то еще, но я уже не помню, что именно, и сворачиваю, углубляюсь в хитросплетение этих улочек. Я знаю, что должен исследовать этот лабиринт, в котором можно спрятать, похоронить все что угодно. И веду за собой приставших ко мне угрюмых, отчаянных псов.