Услышав эти стенания, ее соседка оборачивается к ней.
— Матушка, грех плакать в такой день. Побереги свои слезы для тех, кто остался в живых. Ну будет, будет, матушка.
Старуха постепенно успокаивается, поднимает покрасневшие глаза и, робко улыбаясь, извиняется:
— Не привычны мы к этому, милая.
Они продолжают о чем-то беседовать, а солнце тем временем вздымается над городом. Я ухожу вслед за ними, унося в душе страшный образ и бьющий в глаза ослепительный свет, населенный, словно привидениями, ириасами.
В городе люди, как обычно, заняты делами, лавки открыты, торговля идет вовсю, в кофейнях полно народа, мумии дремлют на углах улиц. Приказ: никто не должен замечать, что у других головы из камня, покрытого плесенью, глаза подернуты тиной, руки — холодные морские водоросли. Зрелище это отвратительно, на него тошно смотреть. Само присутствие этих людей нестерпимо! Но что поделаешь, я и в самом деле стараюсь не замечать ничего, ибо знаю, каким путем создавалась эта маска.
Очутившись вскоре в лавке Аль-Хаджи, я пытаюсь намекнуть ему на все эти ужасы. Однако мой старинный друг, по своему обыкновению, хранит молчание. Продолжая рассказывать, я думаю про себя: «Этот человек понимает вещи лучше меня. И Нафиса такая же, как он».
Его молчание и в самом деле возвращает вещам их истинное лицо, очищает их от омрачающих туч.
— Нам еще придется пострадать.
— Не спорю. Нам… еще придется пострадать, — говорит он, очнувшись от своих дум. — Но суть не в этом. Главное в том, что мы на пути к цели.
— Я знаю.
— И что цель эту можно достигнуть. На это есть все шансы.
Он снисходительно улыбается, не обращая внимания на недоверие, которое сквозит в моих словах.
— Все плохое кончится, уже кончается. Остальное будет продолжаться.
Лавка наполняется разным людом. Аль-Хаджи встает, снова садится, затем опять встает, подходит то к одному, то к другому. И каждый из них, прежде чем уйти, кидает взгляд в мою сторону. В конце концов я перестаю замечать это непрестанное хождение взад-вперед.
— Я немного устал, — говорит вдруг Аль-Хаджи совсем другим тоном и проводит по лицу рукой.
Я гляжу на него и улыбаюсь, вспомнив его неожиданное появление перед новыми сооружениями несколько дней тому назад и забавный костюм, который был тогда на нем, костюм, который я видел один-единственный раз. Я не хочу показаться назойливым и не задаю ему никаких вопросов. Он смотрит на меня довольно странно, пряча улыбку в уголках губ.
— Продолжайте, прошу вас, — говорит он совсем тихо. — На улице еще светло.
Я с удивлением смотрю на него.
— Понятно, что светло! Ведь сейчас утро.
Он опять устало улыбается, но по-прежнему смотрит на меня как-то чуднó.
В это самое мгновение почувствовалось особое оживление на улочке и в ее окрестностях, толпа торопливо разбегалась — казалось, будто ее движение ускоряет бег солнца, которое стало клониться к закату. Перед глазами вновь возникает образ женщин, приветствующих светило: от почитания та же толпа перешла к отрицанию, к оскорблению, предавая врага позору. И тут каменная тьма обрушилась разом на город.
— Это вас удивляет? — спрашивает Аль-Хаджи.
— Признаюсь…
— Никогда нельзя упускать благоприятный момент.
Он умолкает и сидит так, повернувшись лицом к двери.
Сам не зная почему, я тоже с печальной улыбкой слежу за прохожими. Надвигается ночь. Странная ночь! На улочке и на соседней площади по-прежнему много народа. В лавке стало совсем темно, а я все никак не решаюсь уйти, хотя живу на другом конце города. Конечно, это неспроста: меня так и подмывает сказать Аль-Хаджи, что я заодно с ним, что я разделяю его мысли, но мне это никак не удается, почему-то мне совестно об этом говорить. Он не зажигает керосиновой лампы, которая по вечерам обычно освещает лавку, и сидит, выпрямившись, застыв неподвижно, при слабом свете, проникающем с улицы.
— Раз у нас нет передатчиков, что мы можем поделать! — посетовал я. — Одним голосом ничего не…
— Все зависит от того, как говорить. Вместо усилителя надо попробовать использовать темноту.
— А заложники?
— Разве мы в ответе за чужие преступления?