Я с ужасом зажимал уши, но при следующей встрече особенно внимательно приглядывался к Мане, взвешивал каждое ее слово, анализировал каждый ее жест, а она, бедняжка, тем временем была настолько далека от всяких планов, как земля от луны. Ей ни на одну секунду не приходила мысль ловить меня, напротив, она искренно сожалела меня и возилась со мною единственно из чувства сострадания, видя во мне человека, сбившегося с пути, потерявшего под собою почву. Как бы оскорбилась и удивилась она, если бы могла проникнуть в мои тайные помыслы; я уверен, что она бы с этой минуты не сказала бы со мной ни единого слова. В том-то и заключалось мое заблуждение, что, думая о себе, я слишком был высокого мнения о своих достоинствах и качествах и не понимал тогда простой вещи, что, избалованный, изленившийся барчонок, ни к чему, кроме кутежей, неспособный, выбитый из своей среды и колеи, с капиталом, который не сегодня-завтра, того и гляди, улетит, как журавль в небо, капризный и вздорный, как купеческая молодуха на сносях, я был, безусловно, бесполезнее любого канцеляриста труженика, привыкшего вдвое зарабатывать, чем проживать, и проживать заработанное. Увлеченный самомнением, я, с высоты своего величия, как ни таращил глаза на Маню, не мог увидать в ней того, что открылось мне гораздо позже, когда я сам значительно поумнел. Я судил ее по другим и не понял, что в ней таится бездна оригинальности и самобытности.
Маня была малообразована, это правда, но, когда впоследствии я начал серьезно заниматься литературным трудом, она высказывала иногда замечания, какие затем и почти теми же словами говорили мне серьезные критики и люди с огромным научным опытом. Выслушивая мои черновики, она мне часто подсказывала то, что впоследствии составляло лучшие места моих произведений. Когда мы бывали в обществе, она, правда, избегала серьезных разговоров, но уже раз они начинались, она умела вести их так, что я иногда в сравнении с ней выглядел чуть не дурачком. Это была замечательно цельная натура, с светлым, благородным взглядом на вещи, способная на героизм –
что она и доказала, – враг всякой мелочности, глубоко ненавидящая всякую фальшь, ложь и злоязычие, так что впоследствии я, боявшийся, чтобы из нее не вышла «кумушка-колотовка», сам очень часто был упрекаем ею в излишней болтливости, мелочности интересов и склонности к пересудам. Теперь я просто краснею, вспоминая, с какой чисто торгашеской осторожностью приглядывался я тогда к Мане, приценивался, выпытывал, словно боясь продешевить себя или дать слишком дорого; я был тогда точно барышник на конной ярмарке, облюбовавший себе «коняку», но долго не решающийся приобрести его, из боязни – не влопаться бы. Подозрительно зорким взглядом оглядывает он по нескольку раз со всех сторон покупаемую лошадь, словно ожидая, не выскочит ли где и не бросится ли в глаза какой порок, а в то же время смакует, какую цену дать, чтобы оборони Бог не передать.
Маня и не подозревала, какого рода хаос разнородных чувств и мыслей борется во мне, и продолжала держать себя со мною как любящая сестра, горячо интересуясь всеми моими делами и искренне желая мне всякого успеха.
Наступила осень. Красенские покинули меблированные комнаты моей няни и переехали в свою собственную квартиру в одной из рот Измайловского полка25.
Няня моя, которой, при ее расстроенном здоровье, в ее преклонных летах, тяжела была возня с большой квартирой и многочисленными жильцами, порешила сменить ее на другую, где хотя опять открыла меблированные комнаты, но уже значительно в меньших размерах. В силу этих обстоятельств наши свидания с Маней на время прекратились, так как ей к нам, после отъезда Красенских, ходить уже не было резону, а я считал в свою очередь тоже не совсем удобным часто посещать их.
Грустно, монотонно потекла моя жизнь. Дела или занятий у меня никаких не было, знакомых мало, дома была тоска. Няня все хворала и, видимо, угасала, большую часть дня проводя в постели, кашляя и охая на всю квартиру.
Никогда не чувствовал я себя таким одиноким, обиженным судьбой, как эти два-три месяца. Пошел я было разыскивать Глибочку – он куда-то временно выехал из
Петербурга, вздумал навестить Красенских, в надежде застать у них Маню, мне сказали, что Маня живет теперь у родителей в Чекушах и уже давно не была у сестры. Мне дали адрес, но ехать в Чекуши, на край света – я как-то не решился. «К чему? – думал я. – Чем может помочь Маня в моей тоске, да наконец, может быть, ей даже мое посещение будет и неприятно, в какую минуту придешь, еще стеснишь стариков». Я знал, что живут они бедно, в крошечной квартире, а старик был человек гордый и очень не любил, чтобы кто видел его нужду. Так я и не пошел.