27 мой ангелочек (фр.).
– А помельче нет? – усмехнулся он тою же не то страдающей, не то саркастической болезненной улыбкой, – у меня ведь сдачи не водится.
– Да и не надо, берите все, – поспешил сказать я.
– Ого, вы щедры, дядя мой на прошлой неделе всего только двугривенный дал, да еще обещал из Петербурга через полицию выслать, если я еще раз попадусь к нему на глаза, вы не в пример щедрее его, но я вам скажу словами
Менелая: «Ты, Агамемнон, щедр, но я великодушен», а посему берите-ка назад вашу красницу, а дайте-ка мне вот ту желтушку, что у вас в кошельке осталась, я ведь все равно пропью, что рубль, что сотню.
Сказав это, он взял из рук моих портмоне, собственноручно вложил туда десятирублевку, а рублевку, вынув, спрятал в карман, а портмоне передал обратно мне.
– C'est-ca, – сказал он, – теперь au revoir, mille pardon28.
Он слегка поднял свой раздробленный котелок, поклонился и быстро зашагал прочь, насвистывая какую-то арию.
– Кто это? – спросила меня Маня, все время с каким-то ужасом рассматривая Филиппа. Я рассказал ей все, что знал о нем.
– Бедный, бедный, – прошептала она, и я заметил на ее глазах блеснувшую слезинку, – неужели его нельзя спасти?
– Поздно, – пожал я плечами.
– А я думаю, не поздно, если бы нашелся человек, который бы искренно его полюбил и взялся за это со всею любовью, – я уверена, он бы поправился. Он, кажется, 28 До свидания, тысяча извинений (фр.).
очень добрый, и у него не все еще заглохло, я это заметила по его глазам.
Когда я вышел из полка и поселился в меблированных комнатах няни, Филипп как-то разыскал меня и пришел.
Няня накормила его, и с тех пор он иногда приходил к нам.
Придет, бывало, по черной лестнице в кухню, скромно сядет на табуретке у окна и терпеливо ждет, пока няня моя не соберет ему чего-нибудь поесть. Я несколько раз звал его в свою комнату, но он упорно отказывался. В противоположность всем пропойцам, которые, как известно, весьма болтливы и любят отпускать плоские шутки, Филипп был очень сдержан и молчалив. Когда кто из посторонних выходил в кухню, он конфузился, вставал и делал попытку уйти. Я знаю, Мане ужасно хотелось заговорить с ним как-нибудь, она раза два покушалась на это, нарочно под каким-либо предлогом выходя на кухню, когда приходил Филипп, но он, очевидно, избегал всяких разговоров.
Бедняга, как он боялся проявления всякого участия к его особе.
– Лучше пусть меня побьют, чем жалеют, – сказал он мне как-то, – нет обиды горшей, как это проклятое, так называемое человеческое сочувствие.
Однажды, это было незадолго до нашего выезда из квартиры, Филипп пришел к нам, когда никого из нас не было дома. Няня ушла в церковь ко всенощной, Красенские были в гостях, я тоже куда-то исчез, в квартире оставались одна Маня и кухарка, да еще кое-кто из жильцов, но тех мы за своих не считали.
Кухарка, которая терпеть не могла Филиппа, хотела уже было его вытурить, обругав шатуном и шаромыжником, но, на его счастье, вышла Маня.
Видно, бедняга был уже очень голоден, что вопреки своему обычаю решился заговорить с нею и попросить позволения остаться до прихода кого-нибудь, меня или няни. Нечего и говорить, что Маня тотчас же взяла его под свое покровительство. Не знаю, как удалось ей уговорить его пойти к ним в комнаты, где она первым долгом напоила его чаем, накормила остатками обеда, послала кухарку ему за водкой и за булками, словом, приняла его как самого дорогого гостя.
Возвратясь домой, я, не зная о присутствии Филиппа, прошел в свою комнату, но не успел я как следует расположиться, как до слуха моего долетел тихий говор и сдерживаемые рыдания. Я прислушался, кто-то, очевидно что-то рассказывая, плакал.
«Кто бы это мог быть у Мани?» – подумал я и уже хотел идти спросить кухарку, как в коридоре раздались тяжелые шаги, я выглянул в дверь и увидел Филиппа; он шел понуря голову, по щекам его текли слезы.
– Филипп Ардальонович, – воскликнул я, – это вы?
Увидев меня, он вздрогнул, постарался улыбнуться, как-то торопливо пожал мне руку и почти бегом пустился от меня прочь. Когда я вышел следом за ним в кухню, его след простыл. Я подошел к Мане. Она сидела боком на диване, уткнувшись головой в вышитую подушечку, и плакала.
– Что это тут у вас, – спросил я, – вы плачете, у того оболтуса вся рожа мокрая, какое такое горе приключилось?
– Нехорошо, Федор Федорович, смеяться над такими вещами, грех, – серьезным голосом сказала Маня, – не смеяться, а жалеть надо, если бы вы знали, как несчастлив этот человек.