Страшная вещь — большие деньги с непривычки. Я, у которого никогда более двухсот, трехсот рублей одновременно в руках не бывало, в первую минуту совершенно растерялся, когда по окончании всех формальностей мне вручили несколько пачек кредиток. В эту минуту мне казались мои двадцать пять тысяч — миллиардами.
По похвальной юнкерской привычке, следовало эти миллиарды вспрыснуть, но одному это сделать было неудобно. На мое счастье — всегда в этих случаях людям везет, — я тут же, выходя из Государственного банка, столкнулся с одним моим приятелем, которого в другое время таковым бы и не счел и с которым мы когда-то воспитывались в одном из московских пансионов. Приятель мой, которого я даже фамилии теперь путем не припомню, знаю, что его почему-то звали Котя-Брум, что означало Константин Борисович, был в свое время человек с большими средствами, но давно уже успел спустить их и, как мастер этого дела, мог мне быть хорошим учителем. Мы тут же, не долго думая, наняли лихача и помчались в Эрмитаж.
Не буду передавать подробностей нашего отчаянного кутежа, продолжавшегося недели две, скажу только, что в Москве не было ни одного уголка, где бы мы не побывали. Я возвращался в гостиницу, где остановился, только чтобы вздремнуть часика два, три тревожным, болезненным сном, оттуда летел в банкирскую контору, куда я на время поместил свой капитал, запасался сторублевками и затем снова нырял как в омут. Из одного Коти-Брума разрослось три, или, вернее, Котя-Брум № 1 родил еще двух если не Котя-Брумов, то Петя-Се и Коля-Бо, словом, что-то вроде того. Помню только, что все это время около меня вертелись неизвестный франт в цветной фуражке, выдававший себя за отставного гусара, и какой-то актер не у дел, личность действительно весьма комичная, заставлявшая нас умирать со смеху своими шутками, анекдотами и остротами. Деньги мои таяли яко воск от лица огня. Срок моего отпуска давно прошел, но я ни о чем не думал, а с какой-то ненасытной жадностью искал все новых и новых развлечений.
Не берусь описывать фурор, произведенный моими подвигами на всех моих родственников. У всех моих тетушек и бабушек стали дыбом их тощие, седые косицы, когда они узнали о моем поведении. Что я прокутил половину своего состояния, это еще полбеды, кутеж вещь извинительная, в известном кругу на это смотрят сквозь пальцы, но связать себя с такой женщиной, привезти ее в аристократический полк — c’est tout a fait affreuxl[2]. А тут пришли и новые вести, что я выхожу из полка после ссоры с одним офицером, которого я, штандарт-юнкер14, за неуместную остроту по поводу той же женщины, — публично назвал ослом. Это уже было вне всего возможного. Чепчики от величайшего негодования полетели на землю, а затем все двери квартир моих важных родственников торжественно захлопнулись передо мною как святая святых. С этого момента я был величественно и окончательно изгнан из нашей среды, надо мною разразилась грозная анафема и даже имя мое сделалось чем-то скабрезным и никогда не упоминалось в кружке моих родных. К чести или позору моему я уже этого сказать не умею, но только тогда я очень мало обратил внимания на такой пассаж. Я был молод, у меня еще оставалось тысяч двенадцать капитала, большое самомнение в придачу, и я, ничего же не сумнясь, помчался в Петербург, воображая, что стоит мне появиться там, то тотчас же получу место, вроде как у Коли Забистова или Саши Каинского, моих двух московских знакомых, получавших тысяч до трех в год. Я только одно упустил из виду, что Каинский окончил лицей Каткова15, а Забистов — университет, тогда как у меня в кармане было одно только свидетельство об окончании курса в юнкерском кавалерийском училище, свидетельство, дававшее только право разъезжать верхом перед взводом или маршировать на парадах.