Адъютант проводил группенфюрера к машине. Как только они сели, «мерседес» тронулся.
Фегеляйн принял Штайнгау в своем кабинете на Принцальбрехтштрассе. Это был довольно молодой мужчина с надменным взглядом бесцветных глаз, уже начавший полнеть, но по-военному подтянутый.
Он указал Штайнгау на кресло, стоявшее у стола. После нескольких ничего не значащих фраз Фегеляйн заявил:
— Лично я должен передать вам следующее: политика империи определяется волей фюрера. Вопросы, затронутые в докладной записке, не в нашей компетенции. Система мероприятий в оккупированных районах строго продумана. Что касается места Франции и России в Новой Европе, то оно также определено в трудах фюрера. Я не советую вам больше обращаться к этому вопросу.
На этом разговор, собственно, был закончен. Через час Штайнгау шел по Принцальбрехтштрассе, машинально насвистывая мотив популярной довоенной песенки:
Группенфюрер решил поехать к Гитлеру, но оказалось, что фюрер вылетел в Растенбург, в свою ставку «Вольфшанц».
Ехать туда не имело смысла. В Растенбурге фюрер никого не принимал.
Штайнгау купил свежие газеты и пошел в гостиницу «Адлон», где был забронирован для него номер. Он чувствовал себя непомерно усталым. Такое происходило с ним всегда, когда он сталкивался с чиновниками, подобными Фегеляйну.
В номере было душно. Он закурил и распахнул окно. Оно выходило в сторону Унтер-ден-Линден, уже притихшей, затаившейся к вечеру перед тревогой.
Справа виднелись Бранденбургские ворота и рейхстаг, над которым лениво полоскался государственный флаг. Он был ярко-красного цвета, с резко очерченным белым кругом и свастикой посередине. Заходящее солнце залило красноватым светом стены близлежащих домов, и казалось, что на них проступила кровь. Такого заката Штайнгау еще не видел. Во всем этом было что-то зловещее, и Штайнгау вспомнил слова Шпенглера: «Оптимизм — это, конечно, трусость».
В «Адлоне» было пусто и тихо.
Штайнгау спустился по винтовой лестнице этажом ниже, в ресторан. Как всегда, он сел в углу так, чтобы за спиной у него была стена. Это стало уже профессиональной привычкой.
Он выпил двойную порцию коньяку и заказал еще. Ничто не давало его мозгу такого отдохновения, как легкое опьянение. Даже сон не шел в сравнение с этим.
Раньше в «Адлоне» было шумно, гремела музыка, а теперь помост для оркестра пустовал.
Штайнгау пил и, не отрываясь, смотрел на пустой помост. В его воображении, как случалось уже не однажды, всплывало потускневшее, размытое временем и казавшееся теперь призрачным лицо…
Он закрыл глаза и мысленно перенесся в далекое прошлое, в Париж…
Глава третья
Кабинет группенфюрера был обставлен скупо. Поэтому так бросалась в глаза огромная черная свастика на стене, задрапированной красным материалом. В углу, у окна, стоял дубовый письменный стол, посередине его — оригинальный чернильный прибор. Панель прибора разбита на черные и белые квадраты, как на шахматной доске. Чернильницы выполнены в форме людей. Этот прибор Штайнгау подарил один генерал. Его корпус стоял во Франции. Генерал был должником группенфюрера: тот в свое время оказал ему небольшую услугу. Другого подарка Штайнгау бы не взял, но генерал знал его слабость — шахматы.
Штайнгау сидел в глубоком удобном кресле, обтянутом коричневой кожей. Его редкие белесые волосы были гладко зачесаны назад.
Группенфюрер нажал на кнопку звонка, встал и подошел к окну. Он слышал, как, чуть скрипнув, открылась дверь Штайнгау резко обернулся:
— Обер-лейтенант Отто Енихе?
— Так точно!
Отто почувствовал на себе пристальный, острый, натренированный за долгие годы работы в контрразведке взгляд. Штайнгау подошел вплотную к обер-лейтенанту.
— Ну, здравствуй, Отто…
— Здравствуйте…
— Называй меня по-прежнему, как много лет назад…
— Здравствуйте, дядя Франц.
— Если бы я встретил тебя на улице, то, наверное, не узнал бы.
— А я бы узнал вас сразу.
— У тебя хорошая зрительная память, Отто.
— Вы всегда были добры ко мне.
— Сколько же лет мы с тобой не виделись, Отто?
— Я не помню сколько, но долго. Почему вы перестали бывать у нас? Много раз я спрашивал об этом отца, но он так ничего вразумительного мне и не сказал.
— Отец твой был хорошим человеком, но со странностями… Впрочем, они объяснимы. А ты тоже верующий, Отто?