Выбрать главу

Сдача третья,

когда важную роль приобретает заразительная меланхолия

Меланхолия заразна, как грипп.

Шофер говорил, говорил, излагая свой поучительный казус с Маргит, но, почувствовав постепенно, что мораль сей басни не совсем такова, как хотелось бы, подавленно умолк. И Хайдикова меланхолия каким-то образом передалась Беле Вуковичу. Исчезло у него желание выносить свой приговор, хотя оба этого ждали: и шофер, понурившийся со стесненным сердцем, на круглой табуретке в надежде на какие-то оправдательные слова, и Йолан, которая, все еще готовая к бою, стояла выпрямясь у притолоки. Но Вукович молчал, потому что уже довольно долго, перестав слушать шофера, думал собственную думу, — грустную думу, заползшую в душу и распространявшуюся по всему организму, наподобие помянутого гриппа. И в самом деле: чему Вуковичу было радоваться? Что удачным экспромтом остановил уже занесенный над ним увесистый шоферский кулак? Что лукавой речью купил и перетянул на свою сторону Хайдика, рассорив дружную супружескую пару? Быть может, прежнего Вуковича, того, давнишнего, НЕ-РЫПАЙСЯ-А-ТО-СЛОЖУ-ПОПОЛАМ-И-ВЫКИНУ-НА-ФИГ малявку Вуковича, еще удовлетворила бы такая полупобеда (и тот Вукович обязательно захватил бы из машины магнитофон, позабавить дружков своим документально зафиксированным торжеством, — Вукович работал в мастерской по ремонту телевизоров, магнитофонов, всякой радиоаппаратуры, и у него в машине дремал в уголочке чудесный японский кассетный магнитофончик, взятый у левого клиента и пригретый на несколько недель под предлогом добыть дефицитные детали, — пускай дружки погогочут, а он примет самодовольно к сведению их подмигивание, восторженные кивочки, захлебыванье и хлопанье по плечу: «Ну, Вук, мать твою, это да, оторвал, тот еще парень, нет, ты послушай, во бодяга…» и, само собой, на прощанье поставит им всем). Да, когда-то от таких карт он бы заликовал, завоображал, запижонил, но теперешнего, сегодняшнего Вуковича устроит разве такая игра, в которой и ставки-то нет? Какой он Даниил, укрощающий голодных львов, или Давид, побеждающий надменного злодея Голиафа, если этот лев мигает удрученно, словно верблюд от желудочной колики; если Голиаф так пригорюнился, загрустил, пожалеть только остается; но какого рожна?! С какой стати должен он жалеть этого откормленного, упитанного скота, законного обладателя восьмидесяти килограммов сдобной бабьей плоти? Поделом и разделала его эта Маргит: за глупость надо карать, да-да, глупость равнозначна преступлению, а этому пожирателю азу все сходит с рук, расселся тут на пурпурной Йолановой кухне, на круглом красном табурете, облокотясь на синтетическую красную клетчатую скатерть, и наливается пивом, сало с горя жрет с подноса в красную клетку, глядя тоскливо на ряды кружек в алый горошек на буфете, и ползут, ползут стрелки по циферблату красных стенных часов (любит Йолан красное)… За что его жалеть?! Что Йолан своей распрекрасной засаживает? А он, мозгляк, малявка Вук, не засадил ей, Мамуле Варгуле, из которой двух таких Вуков можно выкроить, прельстясь этими упруго-бархатистыми телесами, этим необъятным задом, грудями и ляжками, — не засадил разве за так; он, никто и ничто (был бы еще КЕМ, артистом, музыкантом, журналистом, а то простой монтеришка-слаботочник, ни диплома, ни даже квартиры); есть, значит, в нем — с его дрянненьким «фиатом-850» и хорошо подвешенным языком, его уменьем травить, заливать, фигли-мигли, трали-вали, — есть, несмотря на пятьдесят семь кило и сто пятьдесят восемь сантиметров, какая-то привлекательность?.. Но это чудо-юдо, куда ему, даже не подозревает: думает, вовремя явился; клюнул на приманку, а ловко подбросил ему признаньице в греховном умысле (все-таки из его же постели вылез). Теперь можно и сматываться, они, довольные, будут себе перепихиваться до самого утра… но он? Ему куда деваться? Его-то кто ждет? Кому нужна его жизнь?