В последний же день произошло нечто и вовсе невообразимое. Больные, на которых вся эта непривычная обстановка действовала возбуждающе, совершенно растормозились и уже без приглашения валом повалили на сцену, пытаясь дорваться до микрофона. Индианка с черными распущенными волосами, в ярком экзотическом наряде завывала, размахивая руками, которые были все от плеч до запястий унизаны сверкающими браслетами. Так, наверное, неистовствали древние пифии, впадая в экстаз. Другой, местный пациент (вернее, клиент — на конгрессе много говорилось о том, что из соображений политкорректности больных теперь нельзя называть пациентами, поскольку это ставит их в подчиненное, а значит, униженное положение) кричал, что ему в Германии тесно, не хватает свободы. И грозился сбежать в пампасы. А потом, оборвав себя на полуслове, запел песню тех самых пампасов или, может быть, прерий и принялся изображать ковбоя верхом на лошади. Но вскоре и песня была прервана, потому что любитель свободы подбежал к старому профессору, восседавшему в президиуме, и начал его душить. Устроителям пришлось поступиться правами человека, и раздухарившегося ковбоя вывели из зала. Но не успели мы перевести дух, как на сцену выскочила девица, которая, не претендуя на микрофон, с разбега плюхнулась на колени к другому члену президиума (он был гораздо моложе первого) и быстрыми, ловкими движениями стала его раздевать. Зал взревел от восторга. Сквозь хохот, свист и ободряющие выкрики психиатрической братии доносились обрывки речей пылкой «клиентки»: «Что мы тут делаем?.. Дорогой, мы только теряем время… Пойдем отсюда… Мы нужны друг другу…»
Тут уж мы не выдержали и, плюнув на политкорректность, сказали немецкой коллеге, которая сидела рядом: «Зачем было привозить сюда эту больную женщину? У нее же острый психоз».
Коллега отреагировала неожиданно и с заметным раздражением:
— Откуда вы знаете, что это больная? Вы что, ее тестировали? Может, она как раз психиатр, подруга доктора Крюгера…
Мы пристыжено замолкли, ведь и вправду не тестировали… А то, что видно невооруженным глазом, так это у кого какое зрение…
Но тут нашу подмоченную было репутацию спас сам полураздетый доктор Крюгер. Отстраняя непрошеную возлюбленную, он извинился в микрофон перед залом за то, что больная разволновалась и ведет себя несколько аффектированно.
Что было дальше, мы, честно говоря, помним слабо. Осталось лишь впечатление кошмара, какого-то всеобщего беснования. А еще в опухшей голове промелькнула мысль, что на следующем конгрессе душевнобольные, наверное, будут уже сидеть не только в зале, но и в президиуме. А через раз полностью захватят власть, обретя полномочия устроителей. Ведь с их маниакальным напором они сметут на своем пути любую преграду.
Тогда нам эта мысль показалась скорее юмористической. Во всяком случае, мы не стали ее развивать. Но теперь, глядя на то, что происходит вокруг, как-то очень живо припомнили свои гамбургские впечатления и подумали, что все это скорее грустно, нежели смешно. А главное, совсем не так далеко от истины, как нам казалось в начале 90-х! На конгрессе была явлена одна из важнейших тенденций современного переустройства мира — стирание границ между безумием и нормой.
Вообще-то разговоры о том, что нормальных людей в принципе не существует и что никто не знает, где кончается яркая личность и начинается личность психически нездоровая, велись давно. Мы, во всяком случае, помним подобные сентенции с самого детства. А кому незнаком расхожий миф о сцепленности безумия и гениальности? Равно как и о том, что все талантливые люди хоть с легким, но «приветом»? Во времена застоя критическое отношение к психиатрии среди нашей интеллигенции усугублялось еще и практикой помещения диссидентов в сумасшедший дом. Случаев таких было не столь много, как принято думать, но зато они получали громкую огласку, ибо в брежневское время в «железном занавесе» появились бреши: кто-то слушал радиостанцию «Голос Америки», кто-то читал самиздатовскую литературу. И даже тогда, когда диссидент действительно был психически не вполне нормален, на это закрывали глаза, потому что восхищение храбростью человека, который подвергал себя риску во имя всеобщей свободы, перевешивало все остальные соображения.