— Чем же хорошо? — заартачился Геннадий Павлович, недолюбливавший Валентину, он считал ее косвенной виновницей предпраздничных родов, в результате которых его единственная дочь Любочка стала инвалидом.
— А чего? Ровно сидит на жопе.
Люба тогда решительно не согласилась с мамой. Сидеть — что может быть ужаснее? Нет, самое большое счастье в жизни — идти вперед строем и петь! Вот она марширует в мастерскую по ремонту инвалидных колясок: «Здравствуйте, а я за своей коляской пришла» — «А-а, Люба! Заходи, заходи — готова твоя коляска». Или шагает в магазин: «Раз-два! Раз-два! На месте — стой. Мне кило сметаны!»
Пока один из рабочих, балансируя на прислоненной к стене лестнице, отковыривал остатки ласточкиных домиков, двое других принялись размашисто заметать черепки вперемежку с мертвыми птенцами.
— Гады! — голос Любы сорвался, совершенно не потревожив рабочих.
Она сжала горсть шишек и, вдохнув с такой силой, что обдало холодом горло, завопила:
— Фашисты!
Рабочие повернули головы.
— Ах ты, сопля зеленая! — возмутился самый старший. — Я тебе дам сейчас фашиста! Живо к директору отведу! Пусть-ка галстук пионерский с тебя снимут да батьке с маткой на производство сообщат. Фашист! Ишь ты!
Люба испуганно сжала в кулак узел галстука и, заливаясь слезами, повалилась на землю. Перед Любиными глазами на земле лежала сосновая шишка цвета блеклого лагерного какао. Шишка была высохшей и растопорщеной. Лишь на одной ложечке, сухо выгнутой как Любина ступня, лежало невылущенное лакированное семечко. Рассмотрев его сквозь пленку слез, Люба робко перевела взгляд вдаль, на асфальтовую дорожку. Из-за шишки виднелась головка птенца с полуприкрытыми мутными глазами. Люба отвела взгляд. Ее щека лежала в домике буквы «л» — в самом центре смелости, и Люба обратила на это внимание. «Он проснулся, перевернулся, всех фашистов разогнал!» — услышала Люба веселый папин голос. Она вновь села, проверила, на месте ли пионерский галстук, и закричала пуще прежнего:
— Фрицы! Дураки!
— Ах, ты! — разъярился рабочий, сунул метлу под мышку, вперевалку подскочил к Любе и потащил ее за руку вверх, намереваясь поднять с усыпанной хвойными иголками земли и доставить в совет дружины лагеря — пусть-ка поставят вопрос!
Щиколотки Любы по-балетному выгнулись и мелко задрожали. Затрещал рукав-фонарик трикотажной кофточки. Взглянув в зареванное лицо, рабочий бросил Любину руку:
— Тьфу ты! Глистоперов этих ты, значитца, пожалела. А сколько тута щекатуров по весне на ремонте корпуса было задействовано? Цельная бригада! И чево? Пускай теперича галки эти, ястребы империализма, серут на стены? Так выходит?
— Убивать-то зачем было? — взахлеб заголосила Люба.
— А куда их девать? В зоосад, че-ли, отправлять?
— Вы не имели права!
— Ишь ты подишь ты! А ты у деда своего спроси: как в войну или, скажем, на целине сусликов да мышей изничтожали? Потому что понимали: народное добро жрать да засирать никому не позволено, никакому суслику, тем более ласточке.
— Так то война, — стояла на своем Люба.
— А курицу ешь? — не сдавал позиций и рабочий.
— Так то курица!
— А чем она хужее стрижа твоего? Вот ты интересная какая! — старый рабочий уже смягчился и даже повернул назад, замести до обеда птенцов, продолжая на ходу удивляться непонятливости нонешней молодежи.
— Ты не гадь людям на головы, так никто тебе и гнездо ворошить не будет, — бормотал он уже не Любе, а в ее лице выросшим на всем готовом и оттого больно умным пионерам.
— Ты ведь, эта… — остановившись, напоследок внушительно напомнил Любе рабочий, — пионер. Всем ребятам пример. Активный, значитца, помощник и резерв партии.
Сам удивившись такому дельному аргументу, рабочий удовлетворенно хмыкнул.
— Как, кстати, с резервом? Осталось чего, или делегата будем снаряжать? — встрепенулся на дорожке напарник. — Что-то ноги стали зябнуть, не пора ли нам дерябнуть. Не послать ли нам гонца за бутылочкой винца?
— Куда теперь этих? — стоически не вступая в обсуждение вопроса выпивки, ткнул в гнезда, сметенные в аккуратные курганы, еще один труженик — щуплый, полупрозрачный, светящийся изнутри мутноватым светом непития, с самодельной стрижкой и белесыми усами скобкой. Нижние веки сурового от мучений рабочего, вторую лагерную смену пребывавшего в завязке, набрякли и розово отвисли, отчего он стал похож на морского окуня. — А?
— Дементьичу на суп, — громко пошутил его товарищ, поднявший вопрос посещения поселкового райпо. — По телевизору говорили, буржуи за бугром варят птичьи гнезда на суп. Супчик-трататуйчик, посреди картошка.